На суде учитель попробовал доказывать, что сердце человека, его ум нельзя покорить силой, что их можно покорить только умом и сердцем. Ошеломленный председатель суда, полковник, сорвал с носа очки, пошептался с членами суда, майором и лейтенантом, и тут же лишил подсудимого слова. Не выходя из-за стола, суд торопливо посовещался и определил: в концлагерь на три года.
- Вздор! - презрительно бросил сверху Крофт, когда Хаген закончил рассказ. Его нары были над нарами голландца, у которых мы собрались, и англичанину пришлось свесить голову. - Какой вздор!..
Учитель вскочил и, растерянно улыбаясь, поклонился верхним нарам.
- Прошу прощения... Почему же это вздор?
Крофт приподнял голову и показал пальцы, сложенные в щепоть.
- Потому что, если сложить все в скорлупу ореха, то все, что вы рассказываете и что проповедуете, вздор, и больше ничего.
Хаген обиженно скривил губы, замигал большими светлыми глазами и двинул руками снизу вверх: то ли хотел поднять нас с нар, то ли призывал в свидетели.
- Это, прошу прощения, неверно. Я рассказываю не вздор и никакого вздора тоже не проповедую...
Озлобленные и потому огрубевшие, мы все же не решались осуждать или высмеивать учителя, хотя, конечно, не разделяли его взглядов. Мы-то хорошо знали, что с захватчиками нельзя меряться сердцем и умом.
- А почему бы нет? - удивленно вопрошал голландец. - Почему бы нет? В наш век цивилизации, где все создано разумом человека, главная сила - он, разум...
- Разум, конечно, сила, - отозвался Самарцев. - Все же я думаю, что с нацистом, одетым в военную форму, лучше разговаривать с дубиной в руках.
Хаген даже всплеснул руками.
- Это как раз то, что пытаются делать они! Нацисты подкрепляют свои неубедительные доводы дубиной. А чего добились? Сначала почти вся Европа, а затем добрая половина мира вооружилась дубинами, чтобы опровергнуть их доводы. Нет, нет, в век идей дубина устарела. С идеями можно состязаться только идеями, как с музыкой только музыкой. И сердце человека можно покорить только сердцем, ум - умом...
И теперь он вопрошающе поглядывал на нас покрасневшими и плохо видящими без очков глазами, явно не зная, что делать с неожиданно свалившейся свободой.
Крофт, тоже оказавшийся здесь, оставался, наоборот, равнодушно-сдержанным, будто ничего особенного не случилось. Он снял бутсы и вытряс снег, тщательно очистил жалкое подобие носков. Англичанин занимался этим с такой серьезной озабоченностью, точно ничего важнее на свете не существовало.
В противоположность ему бельгиец Валлон, казалось, кипел от возбуждения. Он никак не мог усесться как следует, двигал ногами, шевелил грязными узкими руками. Его черные глаза, особенно выделявшиеся на бледном худом лице, светились радостью. Валлон осматривал всех с таким видом, словно говорил: "Наконец-то мы вырвались! Теперь мы покажем, что значит быть свободными".
- Молодцы! Вот молодцы! - проговорил он, улыбаясь Стажинскому, Федунову, Георгию, мне. - Я даже не догадывался, что вы подготовили это дело. И так великолепно, чисто сделали!
Устругов сердито вскинул голову.
- Великолепно... чисто... - передразнил он. - Мы там половину друзей своих оставили. Самарцева вот в каком состоянии подобрали...
Валлон пожал плечами, явно жалея, что его неправильно поняли. Он понимал, наверное, наши чувства, но радовался за себя, и глаза его продолжали по-прежнему излучать сияние. Англичанин оторвался от своих бутсов, услышав раздраженное замечание Устругова, его тонкие губы сложились в улыбочку, которую можно было принять и за насмешку и за укор. Но он тут же вытянул губы в нитку, придав им вновь равнодушно-безучастное выражение.
С горечью увидел я француза Бийе. Нет, он не был беспомощным пацифистом, как Хаген, или себялюбцем, как Крофт, или вертлявым болтуном, каким прослыл в лагере Валлон. Француз был близок нам по духу, по поведению, по симпатиям к советской земле. Охранники били этого еще молодого человека не меньше, чем других, но побои почти не оставляли на нем следов. Кровоподтеки исчезали у него в один день, а синяки сливались с темным цветом кожи. Черные глаза француза искрились не то радостью, хотя радоваться было нечему, не то внутренним огнем. Он насвистывал веселые мелодии даже тогда, когда весь барак был охвачен унынием.
- Молодец! - говорил про него Самарцев. - Не сдается, что бы эти мерзавцы ни делали...
Дрюкашка запретил ему свистеть, но Бийе не затих. Тогда эсэсовцы вытащили его из барака на площадку под виселицу, долго били и топтали ногами. У Бийе несколько дней подряд шла горлом кровь, он стал кашлять. Француз все же пытался свистеть, но вскоре бросил: его угнетали те жалкие звуки, которые раздавались теперь вместо прежних мелодий.
Читать дальше