— Чтобы делать, надо быть… И понять, что это такое — быть…
— А затем, — добавлял чаще всего Гурджиев, — нужно научиться говорить правду. Вам это тоже кажется странным? Вы даже не отдаете себе отчета, что нужно именно научиться говорить правду. Вам кажется, достаточно одного вашего желания, чтобы быть правдивым или лжецом. А я вам говорю: люди довольно редко допускают намеренную ложь. В большинстве случаев они думают, что говорят правду. И тем не менее лгут беспрестанно, лгут, когда хотят сказать правду, и лгут, когда хотят солгать. Лгут не переставая, лгут как другим, так и самим себе. Потому-то никто не понимает ни других, ни самого себя. Нет ничего труднее, чем говорить правду. Нужно долго и упорно трудиться, чтобы отучить себя от лжи. И одного желания здесь мало. Чтобы говорить правду нужно знать, что такое правда и что такое ложь, — и прежде всего различать их в самом себе…
Но по мере того, как этот странный человек продолжал свои рассуждения, становилось ясно, что в его словах, помимо прямого смысла, таился другой, полностью противоположный первому. Не один только Успенский понимал, что самое широкое и самое глубокое их значение должно еще будет держаться в тайне. До той самой поры, пока этот человек с пронизывающим взглядом и иронической усмешкой не соизволит указать своим ученикам путь, ступив на который они смогут приблизиться к истине.
Мало-помалу вокруг Гурджиева сплотилась внушительная группа последователей. Успенскому, как и некоторым другим русским интеллектуалам, вошедшим в нее, в скором времени предстояло пережить поворотный этап в своих духовных исканиях. А вслед за ними сотни писателей, психологов, журналистов, философов, ученых, актеров, музыкантов и живописцев, французов, англичан, американцев, австрийцев, тысячи представителей той среды, которую принято называть духовной элитой, испытали влияние этого странного пассажира, который в ноябрьский полдень 1916 года, сидя в поезде, отправлявшемся с Николаевского вокзала в Санкт-Петербурге и битком набитом спекулянтами, между двумя глотками чая спокойно заявил соседу по купе: «Я торгую солнечной энергией».
ТОГДА этот пассажир ехал па Кавказ, в свой родной город — Александрополь [1] В 1840-1924 гг. название города Ленинакан; ныне — Гюмри.
. Едва начав работу по привлечению первых учеников, он вынужден был оставить ее, поскольку все разгоравшееся пламя войны и социальные потрясения грозили оборвать связь Гурджиева с Европой. Если эти ученики и впрямь пожелают «работать» с ним, если они и в самом деле призваны к «самоусовершенствованию», они, несмотря ни на что, отыщут возможность присоединиться к учителю.
Александрополь в ту пору трудно было назвать настоящим городом: то было скопление деревушек, где жили люди самых разных национальностей. Вот армянский квартал — его дома с плоскими, поросшими травой крышами чем-то напоминают жилища египетских феллахов. За холмом, где раскинулось кладбище с разноцветными церковными куполами в форме луковиц, виднеются заснеженные вершины Арарата, к которому некогда причалил Ноев ковчег. Центр города был русским, но располагавшийся там рынок оставался типично восточным: жалкие лавочки, медники, восседающие на коврах, гадатели, сказители, жонглеры. Дом родителей Гурджиева стоял в греческом квартале, в низине, а за ним тянулось дикое тюркское предместье. Целое скопище разных миров, где обитали мечтатели, игроки, спекулянты, купцы и воины, а над всеми этими навесами и кровлями — гора, где жизнь когда-то началась вновь для праведников, избегших потопа.
Гурджиеву было тогда сорок восемь лет. Его родители, греки, происходили из Малой Азии. Отец был продолжателем древнейших культурных традиций, в его памяти хранились бесчисленные сказки и легенды, он знал наизусть тысячи стихотворных строк на самых разных языках. Когда троим самым ревностным ученикам Гурджиева, включая Успенского, удалось добраться до Александрополя, их учитель предстал перед ними в неожиданном обличье примерного сына, послушного и внимательного. «Его отношение к отцу, — пишет Успенский, — было проникнуто необычайным почтением. Отец выглядел мужиковатым стариком среднего роста, с неизменной трубкой в зубах и в папахе на голове. Трудно было поверить, что ему уже за восемьдесят. По-русски он почти не говорил, зато с сыном беседовал целыми часами, и было приятно посмотреть, как внимательно тот слушал его, временами посмеиваясь, но никогда не теряя нити беседы, а еще и подкрепляя ее вопросами и комментариями. Старику явно доставляло большое удовольствие потолковать с сыном. Гурджиев посвящал ему все свободное время и не выказывал ни малейших признаков нетерпения, скорее наоборот: все время старался подчеркнуть, как интересны ему родительские рассказы…»
Читать дальше