Перекинув ногу на ногу, сидя на пне, положив картон с бумагой на колено, Лев Николаевич стал писать:
«1910 года, июля дватцать второго дня…»
Он сейчас же заметил описку, которую сделал, написав слово «двадцать» через букву «т», захотел переправить и взять чистый лист, но потом улыбнулся и сказал:
— Ну, пускай думают, что я был неграмотный…
И прибавил:
— Я поставлю рядом цифру, чтобы не было сомнения.
Ему было трудно, сидя на пне, следить за черновиком, и текст начал читать Александр Борисович.
Лев Николаевич писал старательно, делая двойные переносы — в конце и в начале строк, как делалось в старину. Сперва он писал сжато, потом увидел, что остается много места, и стал писать разгонисто. Кроме того, Лев Николаевич написал бумагу, в которой были выражены дополнительные распоряжения.
Потом Лев Николаевич встал с пня и подошел к лошади.
— Как тяжелы все эти юридические придирки, — сказал он.
Потом с необычайной для восьмидесятидвухлетнего старика легкостью вскочил на лошадь.
— Ну, прощай, — сказал он, протягивая руку Сергеенко.
Об этом событии Лев Николаевич в тот день кратко заметил в своем дневнике: «Писал в лесу».
В. Булгаков рассказывает о вечере того же дня — 22 июля.
К Толстому случайно заехала гостья — финка, был Чертков.
«Потом все сошли пить чай на террасу, в том числе и Софья Андреевна.
Последняя была в самом ужасном настроении, нервном и беспокойном. По отношению к гостю, да и ко всем присутствующим держала себя грубо и вызывающе. Понятно, как это на всех действовало. Все сидели натянутые, подавленные. Чертков — точно аршин проглотил: выпрямился, лицо окаменело. На столе уютно кипел самовар, ярко-красным пятном выделялось на белой скатерти блюдо с малиной, но сидевшие за столом едва притрагивались к своим чашкам чая, точно повинность отбывали».
Читая письма Софьи Андреевны к Льву Николаевичу, видишь, что она его любила и даже по-своему хотела его беречь. Между тем то, что происходило в доме, было ужасно.
Читая письма Черткова к Толстому, видишь, что он его уважал и у него не было другой гордости, другого места в жизни, кроме положения ученика Толстого. Между тем он мучил Толстого. Помогали мучить Толстого и люди, связанные с Софьей Андреевной и Чертковым.
Завещание было подписано, и довольно скоро оно было обнаружено: дом распался.
Сыновья по-разному мучили отца.
Андрей Львович был человеком резким, безжалостным, ослепленным своими желаниями. Он стрелял собак на улицах деревни Ясная Поляна. Добыча неинтересная, а шуму и огорчений для отца много.
В «Дневнике для одного себя» 29 июля 1910 года Толстой писал:
«Андрей просто один из тех, про которых трудно думать, что в них душа божия (но она есть, помни)».
У Андрея душа была, и, вероятно, страстная, но он отдал ее в 1910 году в заклад чистогану.
Лев Николаевич записывал 27 июля:
«Андрей приходил спрашивать: есть ли бумага? Я сказал, что не желаю отвечать. Очень тяжело. Я не верю тому, чтобы они желали только денег. Это ужасно. Но для меня только хорошо».
«Только хорошо» — писал Толстой потому, что это отделяло его от семьи, как бы освобождало от нее.
Про Софью Андреевну в «Дневнике для одного себя» Лев Николаевич говорил: «Я совершенно искренно могу любить ее, чего не могу по отношению к Льву».
Лев Львович представлял собою явление не болезненное, но поразительное.
В записи от 2 февраля 1907 года Толстой ужасается на сына. «Удивительное и жалостливое дело — он страдает завистью ко мне, переходящей в ненависть».
Подписание завещания раздело перед Толстым душу его семьи — душу собственников.
Только тем Лев Львович оказался хуже Андрея Львовича, что формально принадлежал к искусству и, будучи плохим писателем, плохим скульптором, сгорал от зависти к отцу и в своих дневниках, перебивая изложение, писал о том, как он ненавидит своего отца.
Софья Андреевна писала к Льву Николаевичу письма, умоляя уничтожить завещание, и угрожала самоубийством. Издатели приезжали, предлагали деньги. А тут еще были друзья, была В. М. Феокритова — стенографистка, которая дружна с Александрой Львовной и подчиняется Черткову; Александр Гольденвейзер, пианист, доверенное лицо Черткова. Все вмешивались в семейные дела Толстых и обостряли взаимоотношения мужа и жены. Семейная ссора, которая идет под стенограмму, которая вся записывается, фиксируется, — ужасна. А так делалось. Льву Николаевичу рассказывали о безумных выкриках Софьи Андреевны. Начиная с 4 сентября Гольденвейзер пересылал записи, сделанные с речей Софьи Андреевны. Софья Андреевна угрожала, что она с сыновьями объявит Льва Николаевича состарившимся, потерявшим разум. Она говорила, что царь рассудит ее с Толстым. Шел разговор не совсем безумный — это разговор об опеке. Но это все же и болтовня, это истерические выкрики. Гольденвейзер с добросовестностью маленького почитателя великого человека пересылал эти выкрики Толстому. Толстой отвечает: «Как ни тяжело знать все это и знать, что столько чужих людей знают про это, знать это мне полезно. Хотя в том, что пишет В. М. и что вы думаете об этом, есть большое преувеличение в дурную сторону, недопущение и болезненного состояния и перемешанности добрых чувств с нехорошими».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу