И не хотела я совсем упоминать об этих письмах Луганович-Алехина, да не могла вычеркнуть их [29] На полях повести «О любви» карандашом: «Может быть добавить и письмо Алехина? Но оно только переписано. Подлинника нет. Можно ли?»
. Они меня так примирили, так утешили. Без них… После моей смерти… Неужели еще долго жить? [30] Последние три фразы без знаков препинания нетвердым почерком.
Июль 1940 г.
Все труднее и труднее писать. Конечно, никогда не будет легче, и вот я лишена своей последней отрады. Сегодня рука тверже, но это не надолго. Возможно, что скоро я совсем не буду в состоянии взять перо в руки… А могла бы я пережить Нину, не будь Миши? «Мамочка, я для тебя его родила. Он твой». И он был мой луч. Мой Миша. Мой единственный луч. Значит ли это, что я мало любила вас? моих? Оттого и было столько муки, что сильно любила [31] Дети обожали Лидию Алексеевну. В одном из последних писем к матери Лев Михайлович писал: «…всюду и всегда ты как источник, как символ этого счастья, этой полноты жизни, этой радости и остроты восприятия. Всегда ты со мной и около меня, моя дорогая, моя обожаемая маманя» (7 июня 1942 г.).
. А луч был счастье. Другого после смерти Нины не было <���…> А разве я не любила и не люблю Наташу? И любила! И жалела! Жалела! И ее и себя! За нее больше всего боюсь.
Как жизнь скверно кончается. Это когда заживешься. Ведь Миша умер счастливый! Лева, Лодя, Нина — все были еще очень связаны с нами, очень свои, близкие, хотя и взрослые, но «наши дети». Была семья, и он умер в семье. Не видел он болезни и смерти Нины, несчастья Левы, не видел ничего, что пришлось видеть и испытать мне и от чего уже не стало семьи, и мне остались бы только горькие подонки, если бы не мой Миша, опять сын, только мой, милый, ласковый, теплый, душевный. Нинин сын. Если он изменится, я этого уже не увижу. Я забыла, что у него был отец. Нет, я верю в своего мальчика и не жду от него сюрприза [32] Михаил Владимирович Гзовский (1919–1971) блестяще оправдал надежды Лидии Алексеевны: вся его жизнь была озарена яркой талантливостью. Крупный ученый-геолог, он всю жизнь посвятил своей науке. Скоропостижно скончался 52 лет от роду. До конца жизни сохранял о Лидии Алексеевне благодарную память.
.
…У писателей, говорил мне Чехов, сердце работает не так, как у других людей. Я уверен, что у вас писательское сердце, потому что вы талантливы, хотя пишете мало, потому что очень ленивы. Выслушав сердце, я скажу, принадлежит ли этот человек к миру художественности. Художники нервны, трепетны, и сердце у них нервное и трепетное, ненормальное. Это не болезнь, а присущее им качество.
Тютчев сказал: «мысль изреченная есть ложь». Нет, не мысль. Мысль способна выразить, и нужно выражать, «изрекать». А чувство? отношение? «изречешь» сегодня, а завтра ясно почувствуешь, что это ложь. Исправишь изреченное, но это вновь будет ложь.
Страшное разочарование: я поняла или, вернее, вспомнила, что когда умрешь, то уже не будешь чувствовать покоя. Просто меня не будет. Трудно вдуматься в это «не будет». Никакого удовлетворения. Ничего. Ничего. Мне ничего, а близким — одним облегчение, а другим, пожалуй, тяжело придется. Я не о чувстве. По чувству я знаю, что — кто поплачет, а кто и глубоко погорюет. Все знаю про всех. Хорошо, что у M [шли] будет жена. Я тогда сразу об этом подумала. А мне — ничего. Даже покоя. Мне ничего. Будто и не жила. И следа от меня не останется.
Июнь 1941 г.
Можно ли думать без ужаса, без содрогания о войне? Прежде она была ужасна, но теперь она стала невероятна. Прежде сражались, а теперь просто убивают кого попало, где попало, лишь бы убивать, разрушать, уничтожать. Кто-то начинает разрушать города, убивать бомбами стариков, женщин, детей… И вот казалось, что такому порядку должен быть положен конец, что война должна была быть упразднена, что должны были быть найдены другие пути и средства. И даже говорилось: «Это последняя война. Слишком много изобретено орудий уничтожения. Война становится невозможной» [33] Лидия Алексеевна имеет в виду первую мировую войну 1914–1918 гг.
. А невозможное стало еще ужаснее и все-таки оказалось возможным. И никто с ужасом не спрашивает: — Да куда же мы идем? До какого предела дошли? Люди мы? иди уже не люди, тогда кто же?
Запись сделана непосредственно после отъезда Нины Михайловны из Москвы.
В силу различных обстоятельств ни один из троих детей Лидии Алексеевны не читал ее записок.
Читать дальше