В нашем детстве, конечно, и вкусы, и отношение к одежде были другими. Prêt-а-porter тогда еще не существовало, у нас дома в Москве дневала и ночевала обшивавшая маму портниха полька Ядвига Владиславовна. Новые ткани были драгоценностью, главным образом перешивали из старого. Представления о современной моде, даже у такой исключительно элегантной женщины, какой была моя мама, были все-таки отдаленными. Кто-то приносил французский или американский модный журнал, далеко не первой свежести, случайно попавший в Москву и жадно передававшийся из рук в руки. Из него-то и черпались знания и копировались «фасоны».
Тут же был новый мир особенного, очень определенного стиля. Действительно, появление и развитие prêt-а-porter изменило жизнь. Но нашим кумиром была не Шанель. Мы стали одними из первых приверженцев уверенного, современного, необычайно женственного стиля Сони Рикель, потом завоевавшего мир. Помню, как мы часами стояли в очереди в тогда еще крошечный магазинчик на rue de Grenelle в первые дни новогодних распродаж, где сама Соня Рикель сидела на ступеньках внутренней лестницы и задумчиво смотрела сверху на рвавшихся в ее магазин обезумевших баб. До сих пор я храню целую коллекцию знаменитых кофточек Сони Рикель 1970-х годов, которые и сейчас выглядят как необыкновенные новинки.
Ариела, мне кажется, была менее склонна хранить любимые вещи, чем я. Она любила новое, еще неизведанное, неиспробованное, и сразу же влезала в новое платье, как в родную кожу, и носила без передышки, и меняла потом главным образом только на следующее новое. Так отражалась одна из сторон ее жадности к жизни, к ее красоте, богатству, возможностям, радостям, среди которых ей удавалось иногда забывать о своей смертельной сердечной болезни.
В конце 1970-х и начале 1980-х годов нам приходилось иногда ездить вместе в Москву: Ариеле – чтобы побыть с Романом, мне – чтобы повидать перенесших серьезные операции родителей. Каждая из этих слишком редких поездок была чудовищным напряжением всех физических и душевных сил. Я безумно радовалась предстоящей встрече с родными, и в то же время необходимость снова оказаться за «железным занавесом» была ужасна. Это было как подписать собственный смертный приговор, отправиться по своей воле на каторгу. Перед отъездом я ходила по парижским улицам, словно прощаясь с ними, оповещала друзей и знакомых о своем отъезде, на случай, если бы у меня возникли неприятности с возвращением в мир, который был тогда действительно миром свободы.
Сама процедура устройства этих поездок была исключительно унизительна и неприятна. Нужно было покупать «тур», заполнять анкеты, сдавать в тур-агентство паспорт, дрожать из боязни, что советское консульство откажет, и ехать в Москву вместе с группой чужих людей, по большей части французских коммунистов, которые наши боязни и страхи, конечно, понять и разделить не могли. Из московского аэропорта, после бесконечных проверок документов, таможенных деклараций и вещей, надо было ехать в гостиницу, расположенную обычно на далекой окраине города. Там надо было «прописываться», тоже процедура, занимавшая несколько часов, оставить там свой паспорт, делать вид, что устраиваешься в номере. Договориться с остальными обитателями номера, а в них селили обычно по два или три человека, было как раз нетрудно – люди были в восторге оказаться одни и в несколько большем пространстве. Только после этого можно было наконец-то ехать домой. Кто-нибудь из близких ждал меня уже в такси, а дома были папа и мама, бесконечные поцелуи, разговоры до утра, парижские подарки, друзья и подруги, пир горой… В течение недели московского блаженного домашнего житья надо было обязательно потратить почти целый день, чтобы съездить в гостиницу и забрать там паспорт.
Уезжали тоже с группой, из гостиницы, куда надо было приехать заранее, обычно в несусветную рань или просто ночью, так как группа должна была собраться в автобусе и долго ждать разрешения начальства для отправки в аэропорт. Там ожидали опять бесконечные очереди, заполнение деклараций и проверки вещей – обычно чемодан выворачивали до дна – и какую-то часть совершенно невинных вещей не разрешали вывезти и заставляли оставить. Обычно провожавшие нас моя мама и Роман, с философской грустью глядя с другой стороны таможни на это разбазаривание накануне сложенных вещей, забирали неразрешенные вещи домой. Немудрено, что после этого, да еще и после долгого паспортного контроля, оказаться в проходе самолета, а потом уже в воздухе, в самолете, казалось чудом. Из кошмарных тисков мы оказывались снова на свободе и почти плакали от радости.
Читать дальше