Так что в бетховенском комплекте — восемь симфоний. Девятую мы не записали.
Играть здесь музыку, которую я считал нужным, по-прежнему было нельзя. Мы, говорят, не хотим, чтобы играли музыку, которая народу непонятна. Доходило до смешного. «Вот ты, Баршай, мастер инструментовки такой признанный. Ну почему же ты делаешь обработку Прокофьева и Шостаковича, а почему не возьмешь, например, солдатские песни Книппера? Попробуй. Вот тебе будет репертуар, играй себе, сколько хочешь. Современный репертуар, да еще советский».
И я подумал: хватит.
Я подал заявление на временное пребывание за границей: год или два хотел бы поработать за рубежом, набраться нового опыта. Лена помогала мне писать. Я почти не сомневался, что получу отказ, был готов. Через некоторое время меня вызвал заместитель Фурцевой. «У нас, — сказал, — уже есть подобный опыт». Он имел в виду Ростроповича, который уехал временно — а его к тому времени тут уже довели чуть не до самоубийства — и не вернулся, стал за границей «порочить звание советского гражданина». Потом, как известно, его лишили гражданства.
— Ну что же. Тогда мне ничего не остается, как подать заявление на выезд в Израиль. Он вспыхнул и быстро-быстро приложил палец к губам, глазами показал на потолок. То есть чтобы я тут такого не говорил: микрофоны.
— Я этого не хочу, — сказал я громко. — Но вы меня вынуждаете эмигрировать.
Уехать из СССР разрешалось только в Израиль — других путей не существовало. Люди всеми правдами, а иногда неправдами отыскивали у себя еврейские корни. Ходило такое выражение: «еврейская жена — не роскошь, а средство передвижения». Или, скажем, был анекдот: на завод приезжает американская делегация, им хотят продемонстрировать, как дружно трудятся вместе советские люди всех национальностей. Но евреев на заводе нет. Вызывают в райком старого рабочего: «Иван Кузьмич, такое дело. Выпишем тебе паспорт на фамилию Рабинович. Встретишься с американцами, расскажешь, как хорошо тебе живется». Надо — значит надо. Выписали ему паспорт. Приехали американцы. «А как живется вам, мистер Рабинович?» — «Как у Христа за пазухой». Американцы уехали. Его снова вызывают в партком, благодарят за помощь, не волнуйся, говорят, вернем тебе завтра твой паспорт. «Да что вы, ребята, не надо, — говорит Иван Кузьмич, — я уже на выезд подал».
О том, что я подал заявление на выезд, в тот же день сообщили «Немецкая волна» и «Голос Америки». Это значило, что в тот же вечер об этом знали все — потому что «вражеские голоса» слушали все. Приятель позвонил жене с рыбалки: «Слышала — Баршай уезжает». На рыбалке, вдали от города, «голоса» были даже лучше слышны: там не глушили.
А уже на другое утро кто-то, увидев меня в конце коридора, повернулся и пошел в обратную сторону. Кто-то неожиданно сухо и коротко разговаривал со мной по телефону, потом не перезвонил никогда. Третий не ответил на приветствие. Еще один перешел на другую сторону улицы. Я предвидел, что так будет. И, как ни горько, не виню этих людей. Страх — величайшая беда. Дерзкий побег из тюрьмы становится тюремным фольклором, преступники восхищаются собратом, который сумел вырваться, но беглых рабов, беглых крепостных свои никогда не любили.
Но были и другие — и вот подобного, должен признаться, я не ждал. Были люди не очень-то и близкие, которые подходили ко мне и с теплотой, симпатией жали руку. Ни слова не говоря. Ну, конечно, отводили сначала в укромный угол. А другие даже на улице заключали в объятья, говорили: «Поздравляю с таким важным решением. Желаю, чтобы там все было хорошо — да и не сомневаюсь в этом».
Саша Дедюхин, аккомпаниатор Ростроповича, он и со мной не раз играл, встретил меня на углу Герцена и Садовой.
— Здравствуй, Шура. Что ты?
— Да, здравствуй. Вот, хочу с тобой попрощаться, пожелать тебе счастья.
— Спасибо.
— Ну, что сказать? — Тут он как-то по-старорежимному шаркнул ногой (а он был из хорошего старинного рода): — Жалею, что я не еврей.
И обнял меня Шурка. Я говорю:
— Слушай… Уеду и никогда не узнаю, а всю жизнь хотел тебя спросить: правда у тебя был тот случай?
Он посмотрел на меня удивленно, потом хмыкнул:
— Со Сталиным? Чистая правда.
Это я вам должен рассказать. Сталин любил устраивать в Кремле роскошные приемы. В огромном зале ломились столы, гости закусывали, беседовали, а на эстраде перед ними в это время шел концерт. Вызывали туда Эйзена, Лемешева, самых именитых из Большого театра, иногда могли и Лепешинскую пригласить потанцевать. А потом, после приема, накрывали ужин для артистов, и Сталин сам присаживался с ними, ненадолго, с краю стола, чтобы потом уйти. У Сталина было любимое блюдо — холодец. Все повара это знали. Он обожал холодец. Выпьет обычно водочки, так, чуть-чуть, с наперсток, а потом ест холодец. Когда артистов посадили за стол, Сталина еще не было. Шура как аккомпаниатор, гость, так сказать, второстепенный, оказался с краю. Рядом с ним пустой стул. Сидят, ждут. Сидеть скучно. Дедюхин, недолго думая, взял большую ложку и положил себе холодца. Он тоже любил холодец. Налег на холодец. Пришел Сталин. Все встали, поаплодировали, по его знаку сели снова. Он — прямо рядом с Дедюхиным. Официанты стоят поодаль. Товарищ Сталин тянется к блюду, хочет взять холодца и видит, что бóльшую часть съел Шура. Сталин переводит взгляд с его тарелки на самого Дедюхина и говорит: «А ты подлец».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу