Я засмеялся, это мне польстило.
– Нам бы надо вместе издать сборник, – сказал Дима.
– Это была бы дивная книга, – согласился я. – Мы отберем туда всё про любовь.
И Дима замолчал, явно обдумывая финансовую сторону идеи. Подошел приятель и шепнул, что мы сразу уедем, ждал нас некий малосимпатичный человек, но я не мог от разговора с ним отказаться, только сразу и заранее расстроился. Второе отделение читал я по накату и автоматически, ибо вертелись мысли, очень уж далекие от стихов. А сбора явно не хватало, чтоб со всеми расплатиться – ведь еще был устроитель вечера, отыскавший меня в Балтиморе, но не сумевший обеспечить публику.
Тут выступление закончилось, кто-то преподнес мне цветы, пошли какие-то пустые и обычные слова, я вытащил деньги из заднего кармана (выручку нечего было и считать) и подошел к Диме, чтобы наскоро поблагодарить и уплатить за зал.
– Сошел с ума, – сказал мне Дима царственно, – с коллег я не беру.
Это на Брайтон-Бич, где Бог знает что случалось из-за десятки! Хриплый возглас изумления застрял в моем горле, и я стоял, упрямо и неловко тыча Диме приготовленные деньги.
– Стыдно так настаивать, – укоризненно сказал старик. – Вы лучше приезжайте через год прямо ко мне. А языковую вы любите? А буженину?
Мы уехали. А год спустя кто-то сказал мне, что Дима умер. Сердце у него было больное. И могу я только здесь теперь сказать ему спасибо за свое светлое изумление от его стихов и того редкостного душевного жеста.
Вдруг ощутил на этом месте, сколь огромен перечень людей, достойных слова благодарности. Помню свою растерянность в тот первый после Сибири год, когда кормиться было нечем, а давние знакомые во всех редакциях, отводя в сторону глаза, блудливо бормотали о чудовищно тяжелых временах и зыбкости своего рабочего места. Кинулся тогда я в Ленинград, ибо давно и долго меня кормила тамошняя научно-популярная киностудия, но там я тоже только смутные услышал обещания. И помню, как оттуда с горестью уйдя, я наскоро утешился стишком:
Пал бой часов на сонный город,
когда на Невском Губерман,
лицом являя серп и молот,
возник, дабы пустой карман
пополнить у советской власти,
но не сумел и, хмуря брови,
исчез, ворча «не в деньгах счастье»,
лицом являя могендовид.
А возвратился, и немедленно мне вслед пришел пакет с договором: это Лида Лобанова, мой давний редактор, оказалась смелее и надежней, чем матерые студийные мужики. Тот первый после перерыва сценарий я запомнил на всю жизнь, ибо восхитительно художественной у него была и тема: «Комплексная технология содержания молочного стада». Видит Бог, ни разу я с таким одушевлением не брался за научно-популярное кино. Потом пошло, но дружеской такой отваги проявлять уже не надо было. Спасибо, Лида, ты тогда и веру в человеческую надежность помогла мне сохранить, она изрядно колебалась после встреч со зрелыми интеллигентными мужами.
***
Пришла пора мне рассказать о человеке, ради которого и затевалась вся глава. Пятнадцать лет назад это случилось, нет уже империи со всеми ее щупальцами, нет уже опасности, что где-нибудь припомнят человеку этому оказанное мне благодеяние. А истинного размера того благодеяния не знал и он сам.
Восьмидесятый год застал меня в Волоколамской следственной тюрьме. Уже мне было ясно, что свои пять лет я получу, уже ко мне пустили адвоката, и я знал, что делается дома; обретала жизнь моя безумную привычность, я был уравновешен и спокоен. А после суд был, получил я ожидаемые пять лет (про обещанные вслед этому сроку семь лет добавки я старательно не помнил), перевели меня в камеру для осужденных. Короталось время до заведомого отказа на заведомо бессмысленную апелляцию, я ждал отправки в лагерь. И по горло полон был впечатлений. Но писать боялся, понимая, что отнимут все бумаги при выходе из тюрьмы или при шмоне на этапе. Потому и лагеря я с нетерпением ожидал: надеялся, что там приспособлюсь сохранять свои записи, не я первый, не я последний, кто из лагеря вытаскивал бумаги.
Зато стихи в те месяцы сыпались из меня, как горошины из кролика. Или из козла, если хотите, кто какой образ предпочтет. И с этим я поделать ничего не мог, не от меня это зависело, а я и не хотел сопротивляться. Просыпался я часа в четыре утра, когда вся камера храпела на разные голоса, и два часа до подъема бродил между нар, изредка присаживаясь к столу, чтоб записать нахоженное. Мало, мало похоже было мое шатание на прогулки лирика в лесу, в горах или вдоль улиц шумных, но и стишки ведь я нагуливал иные. В эти часы я позволял себе взять три-четыре куска сахара из общего припаса, и никто не возражал, ибо я сразу это всем сказал. Писал я на обрывках-лоскутках, боясь внезапного вызова и непременного при этом обыска. Вся камера хранила лоскутки мои, таская их в ботинках или туфлях под носками, в сапогах – под грязными портянками, никто ни разу не спросил, что он хранит. Надежды, что стихи увидят волю, не было у меня никакой, но выкинуть, махнув рукой, я их не мог. Я чуть поздней сочинил к этому сборнику предисловие (слегка напыщенное, но писалось оно в тюрьме), там об этой невозможности были точные по ощущению слова:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу