…На второй тысяче Момбелли со своей линии зрителей, составленной из команд многих полков, заставил себя посмотреть на мученика. Скрещенными кистями рук тот был привязан к прикладу ружья, за штык унтер-офицер тянул его, удары сыпались с двух сторон при оглушающем барабанном бое. Вид был ужасен. И эти мелькающие под барабанный бой прутья, и отвратительная физиономия генерала, орущего, чтобы сильнее били, сама от натуги багровая, как кусок мяса… Он думал о солдатах, действовавших расчетливо и беспощадно, как тысячерукий дракон. Он видел не согласное и старательное исполнение приказа баталионом, где все, как один, а тысячу замуштрованных до умопомрачения мужиков, бесконечно разъединенных в своем единообразии, и не хуже красномордого генерала знал, что двигало каждым при истязании себе подобного: страх оказаться на его месте.
Эгоизм в чудовищном развитии. Всякий думает лишь о себе, все разъединено. Нет искренности, нет правоты — и потому-то нет доверенности, нет общественности, не видно сочувствия к истине. Понимали ли его товарищи, что привело его к мысли о братстве, взаимной помощи? Он не раз говорил все это, говорил о русских рабах, с ним современных, а не о тех русских, которые по уничтожении деспотизма будут удивлять человечество примерами геройства и возвышенности чувств. В чем состоит цивилизация, если не в слитии интересов и душ?.. «Господа! Ведь это дикое состояние народа!»
«Десятки миллионов лишены прав человеческих, а небольшая каста счастливцев нахально смеется и над бедностию, и над несчастием, и над справедливостию, — так говорил и так записывал когда-то Николай Момбелли. — Но и эти-то самые избранные напрасно забывают, что как разъединение способствовало их быстрому возвышению, точно так же оно может быть причиною их быстрого падения… Никто не обеспечен и ничто не обеспечено под деспотизмом».
О, это одиночество среди себе подобных! Когда бы преодолеть это, — не на спину несчастного непризнанного героя, не позволившего надругаться над личностью своею, опустились бы прутья, а на обидчика его капитана, или, того хуже, на красномордого генерала, или, того хуже…
«Нет, император Николай не человек, а изверг, зверь, он тот антихрист, про которого говорится в Апокалипсисе. О россияне! ради бога, опомнитесь, пока еще можно поправить зло…» Увы, слова, поверенные им бумаге, попали в руки судей. Впрочем, он, Гражданин Момбелли, и деспота не послал бы под шпицрутены. Довольно бы посадить этого мерзкого человека хоть ненадолго на пищу витебского крестьянина, на хлеб, который Момбелли там видел, похожий на конский навоз, перемешанный с соломою.
Верно, говорить он не мастер, конфузился, сбивался, так что на вечерах, когда еще собирались в полку, иные даже упрекали его в небрежности, беспорядочности речей и умствовании, хотя именно рассудка не хватало ему, он слишком отдавался на волю чувств, но товарищи этого не понимали и, случалось, подсмеивались над его неосновательностью. Когда под одной из статей он подписался «Citoyen Mombelli», то прозвище — Citoyen — Гражданин — так и пристало к нему. И мало того. Как-то был он в гостях у приятеля. Вдруг из потайной двери появился некто в черном плаще и, объявив себя агентом всемирного заговора, при всеобщем внимании вручил Гражданину Момбелли диплом на имя члена всемирного тайного общества «Вейндеграв». Мистификация, впрочем, не продержалась долее вечера — сам хозяин со смехом признался в проделке. Костюм оперного заговорщика достали у гробовщика, а печатью с надписью «вейндеграв», оказалось, клеймили бутылки на стекольных заводах. Приятель ее на улице подобрал… Нет, Гражданина Момбелли в полку не принимали всерьез — так пускай же хоть с опозданием, но увидят, как в нем несправедливо ошиблись.
Когда скорбное шествие приблизилось к фронту московцев, Момбелли подтянулся, выпрямился, точно стал выше ростом, и, стараясь шагать как можно тверже, замахал рукою однополчанам, хоть и не сразу сумел разглядеть в строю знакомые лица. Он хотел показать, что не страшится уготованной ему судьбы, какова бы она ни была. А через несколько минут по его примеру так же шел мимо строя егерей его друг Федор Львов. И только понурый Григорьев еще заметнее съежился, едва поравнялись с конногвардейцами.
В сущности, в том не было со стороны Момбелли ничего напускного. Судьба его была решена. И его, и его товарищей. И, быть может, впервые он не чувствовал себя среди людей одиноким. И не боялся смерти. Пока шли вдоль войска, продолжался все тот же один разговор: что с ними будет. Момбелли в нем не участвовал. Ни он, ни шедший впереди Петрашевский. Что судьба их была решена, в том сомнения не было; и сейчас они должны были открыть сию страшную тайну. Он давно говорил, что в России все тайна… И ложь. Их держали в секретной тюрьме, допрашивали в Секретной комиссии, их тайно судили, присудили к чему-то и сюда, на плац, привезли. И вот уже здесь, на плацу, обойдя войско, возвращаясь к дощатому эшафоту мимо врытых в землю с недвусмысленной целью столбов, люди еще рассуждали — неизвестно, что с ними будет, и, вероятно, всех на каторгу… Положительно ничему нельзя было верить! Потому что рабы всегда волею или неволею стараются предупреждать желания своих притеснителей. Отсюда наклонность к тайнам и ко лжи — который раз мог убедиться Момбелли — обратилась в привычку.
Читать дальше