Летом на Карийские промыслы отправился сам Муравьев. Он плыл по реке мимо Шилкинского завода, и, воспользовавшись его остановкой, ссыльно-каторжный Петрашевский, невзирая на все отговоры, заявил господину генерал-губернатору о несправедливости и недействительности осуждения его и его товарищей и о решимости своей добиваться пересмотра дела.
Федор Львов был порядком напуган отчаянным, на его взгляд, поступком Михаила Васильевича, что, однако, не помешало ему выспрашивать подробности. О генерале ходило множество слухов — о его покровительстве ссыльным декабристам в Иркутске, к примеру. Из каких же он все-таки Муравьевых, хотелось понять, — из тех, которые вешают, или из тех, которых вешают?.. Петрашевскому вспомнилось, как встречал Муравьева Разгильдеев — въехав в реку верхом на лошади, в парадном мундире, по пояс в воде… И отозвался Михаил Васильевич фразою из гоголевских «Игроков»: «штабс-капитан из той же компании»!
Но прежде чем окончательно убедиться в этом — в Иркутске, — ему предстояло еще помыкаться по каторжному Нерчинскому округу: пожить и в Акатуе, и в Александровском заводе, и в Нерчинском.
Возможно, удаление в Акатуй как раз и было расплатою за Муравьева, за обращение к нему, и стало быть, Федор Львов боялся недаром. Удалили обоих под предлогом, что на Шилкинском заводе прекратились работы. Скорее же — из желания Разгильдеева на всякий случай обезопасить себя. Могли ведь не удержаться от осуждения его действий, а голос их, кто знал, куда еще мог дойти… Им не за что было этого господина щадить, и он прекрасно это понимал. Вначале-то представился отцом-благодетелем; когда в первый год здешней жизни собрался в Петербург, сам вызвался доставить письма родным. Михаил Васильевич описал тогда в подробностях все, что в крепости было. Разгильдеев же это переправил дружку своему, из жандармов…
До открытия Карийских промыслов рудник Акатуй имел славу самого страшного на каторге места, там держали важнейших преступников, цепных. Горная дорога вела в замкнутое ущелье, на его склонах лепилось селение — два десятка домишек, а внизу, у подошвы, темнел мрачный тюремный замок. Офицер, начальник охраны, проводил новичков внутрь, как бы в назидание показал им эти тесные отдельные клетки с прикованными к стене. Офицер был едва ли не единственным в Акатуе человеком, у которого можно было напиться чаю или закусить, но Петрашевский со Львовым предпочли пищу святого Антония — хлеб да воду да навар из капусты, картошки и брюквы. Хлебом ли питаться или чем другим, для них было почти все равно: замечаешь, когда ешь, а потом и забудешь… Пока было тепло, они не теряли бодрости духа, да не за горами зима, и сулила она им в Акатуе мало хорошего. Зато за горами всего в десяти верстах находился большой поселок Александровский завод. Не дожидаясь холодов, они попросили у начальства перевода туда.
Подводу нанять было не на что. На новое место ссылки Петрашевский пришел пешком. Там жили Момбелли и Спешнев, как будто бы близко, а боле четырех лет не видались. Писать письма каторжные дозволения не имели, но, по рассказам чиновников, в Александровском заводе бывавших, там образовалась целая школа, известная на весь округ Нерчинский: ученики без осечки поступали в Иркутске в гимназию (ближе не имелось). Это были все дети горного начальства, так что избавить каторжных учителей от заводских работ для родителей не составляло труда. По рабочим спискам их обозначали то ли сторожами, то ли рассыльными, а сторожил за них кто-то другой. Так же поступали и в Шилкинском заводе с Петрашевским и Львовым.
…После долгой разлуки обнялись братски.
«Ну вот, Михаил Васильевич, а говорил — прощай! — при встрече напомнил Петрашевскому Спешнев. — Я тебя верно тогда на плацу поправил — не прощай, а до свидания!» Впрочем, был он по-прежнему, если не более прежнего, сдержан и молчалив и задумчив; когда не был занят уроками, изучал историю и географию Сибири; а от воспоминаний, касающихся дела, отказывался наотрез.
Лишь при встрече отступился от этого, когда заговорили о товарищах, отправленных в другие места. Кто что слышал о них? — писать-то не дозволялось! Кончил каторгу Толь, поселился в Томске. Ястржембский еще не вышел, в Таре, недалеко от Тобольска. Говорят, на Кавказе Филиппов, Ахшарумов и Головинский, где-то на Урале — Плещеев. А Ханыков будто бы умер там от холеры. «Неужели правда?!» Нет, Петрашевский в это не мог поверить! Достоевский и Дуров, по слухам, отбыли каторгу в Омской крепости, и досталось им там тяжелее, нежели в Нерчинске. «А ведь по законам отечественным это второй разряд каторги, тогда как наш — первый, не правда ли, Михаил Васильевич?» — не удержался, поддел Федор Львов.
Читать дальше