Каждый день Лида и Таня приходили на виа Сан-Томмазо д’Аквино из своего отеля. Иола Игнатьевна встречала их довольно равнодушно, но иногда Лиде удавалось рассмешить ее, и тогда лицо Иолы Игнатьевны становилось осмысленным и почти красивым, как в молодости. Несмотря на болезнь, она сохранила чувство юмора. Иногда у нее наступали мгновенные просветления. Она вспоминала прошлое — и помнила удивительные детали! — но тут же взгляд ее мутнел, она начинала путаться, вместо одного слова говорила другое и часто понимала, что говорит не то, и тогда начинала сердиться, и часто это выплескивалось на других… С ней становилось все труднее и труднее.
В Америку Лида и Таня уезжали с тяжелым чувством. Успокаивало их только то, что Федя делал для мамы все необходимое. «Она в условиях, которым каждый старик может позавидовать», — писала Лида Ирине.
После их отъезда Федя снова остался с мамой один на один. Иногда из Нью-Йорка Лида присылала ей коротенькие записочки: рисовала какую-нибудь яркую и красочную картинку, а внизу огромными буквами писала несколько слов. Такие письма обычно пишут детям, но Иола Игнатьевна искренне радовалась, получая эти нарядные открытки, хотя кто их пишет, она понять уже не могла.
И в Риме Иола Игнатьевна продолжала оставаться погруженной в мир своих мыслей, во внутренний мир своих переживаний и чувств. В августе Федя писал Ирине: «Ты спрашиваешь, вспоминает ли тебя мама. Мама вспоминает только Новинский бульвар и всех тех, кто связан с этим периодом нашей семейной жизни. Иногда вспоминает Игоря, и это все. В общем, она в состоянии постоянного недовольства, критики и безразличия. Но это старость, и самая глубокая».
Впрочем, с течением времени Федя, обустроив быт мамы, стал уделять ей все меньше времени. А когда он уезжал куда-нибудь на съемки, Иола Игнатьевна оставалась с прислугой одна.
За несколько месяцев жизни в Риме она немного окрепла физически. Речь ее была по-прежнему затруднена, но Иола Игнатьевна начала более уверенно ходить по дому с палкой. Сама одевалась. Пила много кофе. В октябре в Риме еще было тепло, цвели цветы, и Иола Игнатьевна, почувствовав себя лучше, в теплые осенние дни выходила на террасу и ухаживала за цветами.
Иногда к ней заходили ее итальянские внуки Лидия и Франко, которых она уже не помнила, приходил лечащий ее доктор Ротра, но эти визиты не запечатлевались надолго в памяти Иолы Игнатьевны. Внутренне она находилась совсем в иной жизни, с другими людьми. Она часто вспоминала Москву, тот баснословно далекий период ее жизни, связанный с Шаляпиным, с тем изумительно интересным временем, свидетельницей которого она была. Как оказалось теперь, тогда она была счастлива… Советский же тусклый период ее жизни начисто стерся из ее памяти как нечто незначительное и ненужное.
В 1961 году Федя продолжал кратко информировать Ирину о состоянии маминого здоровья: «Мама все так же. Никаких изменений. Она в отчаянии, что она старуха, что она ничего не может делать и что в конце концов должна умереть».
— Жизнь очень коротка! — однажды сказала она Феде. — Люди должны были бы жить двести лет…
За этой невзначай оброненной фразой скрывалось предчувствие той трагедии, которая начала разворачиваться в Риме в последние годы жизни Иолы Игнатьевны.
Силы постепенно покидали ее, время делало свою разрушительную работу. И вот уже Иоле Игнатьевне становилось трудно самой одеваться, обслуживать себя. Но несмотря на затрудненную речь и провалы в памяти, она прекрасно понимала, что происходило вокруг нее.
Федя уделял ей мало времени. Он выполнял свой долг по отношению к ней, делал то, что от него требовалось, но он не давал ей той ласки, того тепла и человеческого участия, в которых она так нуждалась. Все время Иола Игнатьевна оставалась одна. На нее смотрели как на выжившую из ума старуху, ее поступки считали «старушечьими странностями», а ей всего лишь хотелось любви — той любви, которую она ждала всю жизнь и которую так и не получила. И здесь она оказалась никому не нужна. «Я никогда не думала так закончить свою жизнь», — однажды сказала она Феде.
Но с течением времени Иола Игнатьевна как бы смирилась со своим положением. Она стала тише и спокойнее, чем в первые месяцы пребывания в Риме. Даже привыкла на новом месте…
В 1962 году Федя сообщал Ирине о маме почти те же новости, что и прежде: «Она спокойна, когда с ней никто не разговаривает, но при любом разговоре она сердится, говорит непонятные слова, и мы ее с трудом понимаем».
Читать дальше