Этот опыт «необыкновенных» дарований моих сохранился у меня. Как-то просматривал я его и раздумывал: что же такого необыкновенного показалось незабвенному Семену Николаевичу? Безошибочное правописание, так; складная речь, но и все. Между тем детски, пошло, мыслишки ходячие, общие места. Необыкновенно было среди других; но то их было несчастие или мое особенное счастие, что я уже наметался в письме, пропасть читал, а они лишены были этого; но это еще не дарование! Спрашивал я себя: какой отзыв я бы написал, когда бы по окончании академического курса пришлось мне сесть за профессорский стол по классу словесности и вместо заданного периода простого подан бы мне был новичком учеником именно этот самый «Разговор»? Правда, я этой темы бы и не дал ученикам для первого раза, а придумал бы более конкретную; но какой отзыв мною был бы дан? Затрудняюсь сказать; во всяком случае, похвала была преувеличенная.
Задан был и еще период на тему: «Полезно читать книги», и я снова написал Разговор, и снова получил отличное одобрение. Снова период, темы не помню: я пишу на нее Письмо. Идут своим чередом изустные экспромты, русские и латинские; в них я уже не мудрил, но отвечал, разумеется, безукоризненно. Так прошли недели две или три, едва ли больше, скорее менее, когда пришлось перенести испытание уже в другом смысле. Профессор захворал, а через несколько дней, едва ли даже неделя прошла, объявлено, что Семен Николаевич умер; нас приглашают на панихиду, а потом на похороны, ради которых и класса в этот день не будет. Большинство ребят, может быть, порадовалось даже такому неожиданному случаю вакации среди учебного времени. Но глубоко было мое горе: я поражен был едва ли даже меньше, нежели молодая оставшаяся вдова Орлова, не наслаждавшаяся и года супружеским счастием. Помню октябрьский день похорон: грязь и снег хлопьями; ни в дом, ни в церковь (Девяти Мучеников под Новинским, где покойный жил у тестя протоиерея) проникнуть нельзя; распорядительности не хватило облегчить ученикам доступ к прощанью. Унылый я возвратился к себе под Девичий, и душа попросила излить свои чувства. Если бы я владел стихом, то плодом моих чувств было бы стихотворение. Я написал письмо к вымышленному другу. Оно не сохранилось, но, вероятно, было не дурно, хотя зять мой, муж моей старшей сестры, прочитав чрез несколько месяцев это мое произведение, нашел, что оно не довольно пламенно. «Нет Агатона, нет моего друга! — продекламировал он из Карамзина. — Вот как следовало бы начать!» Замечание подействовало на меня неприятно, как профанация чувства, которое было искренно, свято, глубоко и не нуждалось в риторических прикрасах.
Низведение калифа на час в простые смертные, таково стало мое положение после потери профессора. Я опять новичок из Коломенского училища, обязанный зарекомендовать себя среди других. Притом наступило междуцарствие; впредь до нового профессора к нам ходил временно преподаватель из другого класса. Душа его к нам, пасынкам, не могла лежать; он должен был отнестись к нам небрежно. И действительно, сочинения, подаваемые ему, не сдавались обратно; не все он их и читал, в чем я удостоверился, когда мне отданы были мои после. Затем сам он был новичок, только что сошедший с академической скамьи. Он еще не приметался к делу; его можно было морочить, и его морочили. Помянутый в предшедшей главе Грузов не давал ему отдыха своими вопросами, возражениями, рассуждениями. То и дело вставал Михаил Иванович, прерывал профессора, завязывалась между ним и профессором беседа.
«Прерывал профессора…». Читатель может недоумевать. В объяснение напомню о диспутах, которые в академические и первые семинарские времена были существенною частью преподавания (в высших классах). Обычай правильных диспутов с официальными оппонентами и дефендентами прекратился, но осталось право, никем не выговоренное и нигде не писанное, возражать на преподаваемое, предлагать недоумения. Преподаватель обращался в дефендента, и завязывалось подобие диспута. Немногие из учащихся прибегали к этому способу, не все преподаватели с одинаковою охотой его допускали, но никто не находил в нем нарушения учебной дисциплины. Естественно желание учащегося глубоко и основательно усвоить уроки; законна обязанность преподавателя идти любознательности навстречу. Грузов воспользовался обычаем и, видя неопытность профессора, пускал пыль в глаза. На меня нагнал он некоторый даже страх; прения происходили не далее как о каких-нибудь периодах или состояли в разборе какого-нибудь примера на правило, приведенное в учебнике; но Грузов употреблял ученые термины, заносился в философию, и я смирялся, не догадываясь о шарлатанстве. Не догадывался и добродушный И.А. Беляев, временный преподаватель словесности, и пускался в западню, которую подставлял ему ученик, держа высокую речь.
Читать дальше