Вспоминая эти процедуры, до сих пор не могу понять, как и где сумел спрятать и пронести в Маутхаузен дорогие мне фотокарточки Нины, Вани Кучеренко и других — ведь я уже раз терял их при побеге в Румынии. Совсем как в песне: «…что-то с памятью моей стало…» Они и сейчас хранятся в семейном альбоме, а как сберег — не припомнить…
Наконец надсмотрщики с ревом погнали нас в карантинный блок 20 [46] Блоками назывались бараки в концлагерях.
, изолированный от лагеря каменной стеной и находящийся под особой охраной. Из него мы лагерь практически не видели. Внутри блока пусто — нар не было. Нас выстроили перед блоком и держали до отбоя. За малейшее шевеление в строю — удар, по второму разу — сильнее. Цель карантина — сломить морально и физически, принудить к безусловному повиновению каждой команде, не думать, не разговаривать с соседом, свыкнуться с положением бесправного раба, которого в любой момент можно убить.
Спали «сардинками»: все лежали на полу на одном боку. Среди ночи перевернуться на другой бок можно только всем вместе. Если вылезешь один — твое место сразу исчезает.
Подъем в 4.30 утра. Снова рев надсмотрщиков, удары дубинками, выгоняли из блока на построение и больше стоять не давали. Оказалось, что стоять часами — это отдых, а мы не знали. Нас ожидали и другие испытания. По команде, пересыпанной отчаянной руганью, нас загоняли в блок.
В узких дверях образовывалась неимоверная давка. Удары сыпались на головы. Мы прикрывали их руками, но больше всего страдали те, кто был в числе последних. Как только все заскакивали в блок — новая команда: «Raus!» [47] «Вон!» ( нем .)
. Вылетали из блока — нас били спереди и сзади. Потом все начиналось сызнова. К середине дня глаза начинали вылезать из орбит, голова кружилась, ноги в коленях тряслись от перенапряжения, все тело и конечности были избиты. Кто свалился и не вставал — для того муки закончились. Так мы познавали карантин. Эта пытка продолжалась более недели.
Мы тогда не могли знать, что этот карантинный блок 20 впоследствии назовут «блоком смерти», и из него из-за невыносимых условий в ночь со 2 на 3 февраля 1945 года совершат беспримерный по дерзости массовый побег более двухсот советских офицеров, среди которых — много летчиков, сбитых в последних боях. Известно, что сумели уйти от преследования и после войны вернуться на родину только 6–8 человек. О них писали центральные газеты в 1960 году во время визита Н. С. Хрущева в Австрию. Все остальные были зверски убиты. Один из руководителей побега — летчик, майор Леонов, ленинградец, незадолго перед этим сбитый над Веной. Его судьба так и не установлена. В Ленинграде у него оставались жена и дочки-близняшки…
И последнее о Маутхаузене. Я расстался с командиром полка майором Остриковым и начальником штаба капитаном Овчинниковым, а также с другими командирами полка в Кишиневе, в сборном лагере военнопленных. Их увезли на запад раньше нас — рядовых, сержантов и тех командиров, что предпочли сойти за рядовых и остались с нами. В 1943 году, когда я уже находился во «внешней команде» Маутхаузена — Гузене, мне поведали о судьбе Острикова и Овчинникова. Не могу вспомнить, кто именно рассказал, но, хорошо зная своих командиров, я верю, что именно так могло произойти на самом деле.
Осенью 1942 года, после неудачного побега из эшелона, их доставили в Маутхаузен. Когда построили, эсэсовский офицер скомандовал: «Коммунисты, три шага вперед, марш!» Из общего строя вышел один майор Остриков, и его тут же расстреляли. Он мог так поступить, но надо ли? Я ранее отмечал, что радужных перспектив на возвращение к прежней жизни и службе на родине у него не было — все отняла война!
Капитан Овчинников ненадолго пережил своего командира полка: на «лестнице смерти» в 186 ступеней, известной в Маутхаузене под названием «Виниграм», он окончил свой жизненный путь, выбившись из сил, и был утоплен в бочке с водой, специально стоявшей наверху для этих целей. В этом усматривалась «господами жизни и смерти» доля гуманности: не сжигать узников живыми, но это — кому как повезет. Майор и капитан были вдвое старше моих сверстников, и им было намного тяжелее.
И вот теперь, через пятьдесят лет, имею ли я моральное право рассказать о том, чему сам не был свидетелем? У майора в 1941 году в Одессе остались жена и две маленькие дочки. Я не смог их разыскать после войны, так как семьи командиров вечно кочевали с мужьями по всей стране и постоянных адресов не имели. Вдруг его дочери, уже немолодые женщины, прочтут эти строки и почувствуют боль при воспоминании о дорогом человеке. Если майор домой не вернулся, то все это — правда. Что же лучше? Знать подобие правды или ничего не знать? Я бы выбрал первое, и заранее прошу у них прощения за то, что не в состоянии молчать…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу