И вошел.
Очень скоро я начал работать на разведку и был нацелен на прыщавую долговязую девку-курьера из очень враждебного посольства, которую я должен был изучать и обрабатывать, постепенно завлекая в лоно. Горд я был ужасно — наконец почувствовал себя Человеком, а не клерком, наконец обрел долгожданную свободу и отныне меня не отторгали от иностранцев, наоборот, дали зеленый свет и бросили в гущу финляндской жизни, — ощущение свободы волновало, моя влюбленность в фирму была посильнее страсти Ромео.
Девка-курьер почему-то не спешила передавать секретные пакеты с сургучными печатями, хотя я всячески намекал ей на розовое будущее. Мой покровитель — консул Григорий был строг, как Иосиф Виссарионович, и предупредил, чтобы я не вздумал заводить с курьершей шуры-муры («КГБ знает все! Каждый твой шаг, каждый вздох! Даже у нее на квартире!») и работал на сугубо идейной основе.
Я и работал, больше всего боясь, что она вдруг вопьется мне в рот чувственными губами (консул Григорий вконец запугал меня провокациями), курьершу мой платонизм, по-видимому, не устраивал, службой она дорожила и вскоре дала мне от ворот поворот.
Впрочем, моя ретивость, очевидно, произвела впечатление, и мне предложили перейти в кадры разведки (несколько ночей я не спал от счастья, фантазировал, видел себя в «Подвиге разведчика», когда невозмутимый красавец Кадочников бросал в лицо врагу: «Вы болван, Штюбинг!»).
После обильных штудий в МГИМО и заграничной обкатки годичные курсы в разведывательной школе под Москвой показались семечками. Там снова навалилась философия с ясным, как «Краткий курс», «Материализмом и эмпириокритицизмом» [4] — Говорите по-человечески, — сказал Орленок Эд. — Я и половины этих слов не знаю! Да и сами вы, по-моему, их не понимаете. Льюис Кэрролл .
, от которого, наверное, не раз переворачивался в гробу епископ Беркли, снова пришлось жевать отчеты генсеков и прочие партийные шедевры. Отраду душе давали экзотические спецнауки и превосходная английская библиотека, рисовавшая гораздо более яркую картину советского шпионажа, чем перегруженные трюизмами, до неимоверности законспирированные учебники ветеранов, перековавших мечи на орала.
Если бы не два иностранных языка (кто изучал, кто совершенствовал), мы, уже оперившиеся слушатели, наверное, умерли бы от безделья. Развлекали спорт, дерзкие рейды в соседние селения, где наиболее озабоченные, особенно из провинции, решали свои внутренние проблемы, американские боевики и сладостные уик-энды в Москве. Юноша в то время я был предельно серьезный, преданный идее самоусовершенствования, потому навалился на французский язык, осилил четыре семестра и гордо читал на выпускном вечере стихи Превера о возлюбленной Барбаре-Варваре, шедшей под проливным дождем где-то около Бреста.
Любимым нашим приветствием по-французски было: «Что нового в сексуальной жизни?» — уж не такими мы были тупыми скучными монстрами, сморкавшимися в салфетку, нам, как и Марксу, ничто человеческое не было чуждо.
Не знаю почему, но острый глаз шефа отдела распознал во мне кадр, место которому не в нейтральной Швеции или провинциальных Норвегии и Дании, а в бывшей мастерской мира и владычице морей, — видимо, уже тогда было что-то во мне, напоминавшее о сэре Уинстоне.
Об Англии я кое-что знал с давних пор и даже читал в оригинале Шекспира, гордясь собственной ученостью, зазубривал такие диковинные обороты, которые не могли понять даже образованные англичане (не говоря о примитивах-американцах) и, уж конечно, наелся вдоволь британской классики, особенно медлительного и очень светского Голсуорси. От современников-англичан нас деликатно ограждали, боясь отравить сознание, за исключением прогрессивных Джеймса Олдриджа и Джека Линдсея, первый интриговал имиджем прозревшего английского дипломата, протянувшего руку социализму, второй бередил сердце невыносимыми страданиями рабочего класса.
Рисунок Кати Любимовой
Диккенс и Теккерей вроде бы жили и в наши дни— ведь ничто не изменилось в старой доброй Англии: в частных школах орудовали розгами жестокие педагоги, бедные гувернантки безнадежно влюблялись в самодовольных пэров и страсть их разбивалась о рифы сословного неравенства, вокруг бродило мерзкое жулье вроде Урии Гипа, ростовщики бросали несчастных нищих в долговые ямы, а лицемерка леди Шарп дерзко пробивалась из грязи в истеблишмент, торгуя совестью и телом.
Читать дальше