Мне виделся подтянутый молодой человек в безукоризненном сугубо английском костюме в полоску, с тщательно подобранным галстуком (нравились галстуки выпускников аристократической школы в Итоне — темный фон, перечерченный ярко-голубыми полосами, страсть к полосам не покидает меня и по сей день), который небрежно беседовал на балу в Букингемском дворце с английским министром обороны, министр крутился, как уж на сковороде, увиливая от прямых ответов, и сам думал: «Боже мой, неужели у русских есть такие умные ребята? С ним ухо нужно держать востро! Да, он, пожалуй, осведомлен о состоянии нашей обороны лучше, чем я… И как молод! Как элегантен!»
Но до Букингемского было еще далеко — для начала нас с женой поселили в темном полуподвале на Эрлс-Террас, окнами выходившем на по-хорошему русскую помойку: так складывался обычный путь новоприбывших — от низшего к высшему, — большинство дипломатов жили скученно в коммуналках (посольство в те годы не оплачивало квартиры, а нам они были не по карману) и улучшали свои жилищные условия по мере отбытия своих коллег в родные пенаты. В этой трущобе мы счастливо провели первые полтора года вместе с родившимся сыном и совсем не чувствовали себя в положении английских пауперов — жизнь на родине была беднее, главное, беднее кислородом, а тут бушевали свободные спикеры в Гайд-парке, в галерее Тейт выставлялись запрещенные Ларионов и Гончарова, газеты и телевидение шокировали своими суждениями о Стране Советов — и сладки были эти запретные плоды.
Лондон ослепил меня разноликой суровой красотой, Лондон очень умен, Лондон — это интеллект, я до сих пор привязан к нему и с ужасом слушаю рассказы о том, что там скоро почти не останется англичан — все заполонят иммигранты. Облазил я и центр, и окрестности — это барин Карамзин разъезжал по нему на кебах, а нам, чернорабочим разведки, приходилось стаптывать много каблуков, ходить по самым хитрым переулкам, проверяться и проверять, и даже бегать, как случилось однажды, когда, пугая прохожих, я мчался с раскрытым атласом в руках, обливаясь потом, на встречу с агентом, бежал как на стометровке, ибо запутался на улицах, опаздывал и боялся, что агент уйдет.
Но самое главное, что в Лондоне на каждом шагу встречались англичане, и, Боже, как много было вокруг незавербованных англичан! [7] Это напоминает трюизм, что в Англии даже извозчики говорят по-английски, но если серьезно, то просто мучительно искать контактов с англичанами в Копенгагене, где сплошные датчане.
Наглые тори, носители сверхсекретов, от которых зависели судьбы супердержавы (тогда все было super), рядами бродили по Оксфорд-стрит, попыхивая бриаровыми трубками, прогуливали отмытых и причесанных собак, один вид которых унижал тех, кто на первое место ставил борьбу за счастье человечества, до одурения курили в кинотеатрах (к счастью, сейчас запретили, а тогда — за дымом исчезал экран, особенно на последнем сеансе, после которого англичане, особенно отставные колониальные полковники, вскакивали с кресел и торжественно пели «Правь, Британия»), орали во всю глотку на собачьих бегах и на рынке Портабелло, толкались, галдели, спорили — где ты, моя жар-птица, моя золотая рыбка?
С Англией у меня складывалась странная любовь: чем больше она мне нравилась, тем нервознее я себя чувствовал, словно совершал нечто постыдное, и тогда скрипело перо и летели иронические плевки в адрес Альбиона: «Зевает зябко под окном румяный полисмен. Мне снится нынче странный сон: почтенный джентльмен. Он вежлив, выдержан и строг, он в юмор с детства врос. В одной руке — любимый кот, в другой — любимый пес». Вот так его!
Этот жуткий джентльмен, этот призрак печальный! То он раскрывал красочный веер пороков и искушал меня, как святого Антония, то втягивал в свои грязные аферы, то, сокрушаясь по поводу своей дряблости, умолял: «Ты рифмой (!) помоги зажечь потухший мой очаг!» — а я, истинный коммунист-бессребреник, бросал ему презрительно в ответ: «Зачем, мой дорогой милорд, тебе камин топить? Ведь жить во злате и тепле — еще не значит жить!» И долдонил дальше: «Заборных стен твоих кирпич глаза мне красным жжет. К тому же пушки из бойниц уперлись прямо в лоб!»
И писано было это искренне и с душой, вот ужас-то! и не рассчитано на публику, хотя… кто знает? Может, где-то в закоулках подсознания и таилась мечта увидеть эти вирши в самой правдивой на свете газете «Правда».
Но прекрасны были и регата в Хенли, и набережная Чейни-Уок у домов, где жили и Габриэль Россетти, и мой фаворит Чарльз Алджернон Суинберн (именно его любил Мартин Иден), и люди попадались совсем не чопорные, как в романах (впрочем, были и снобы), а милые и приветливые.
Читать дальше