— Всё, — хрипит бывший инквизитор, — умираю, ребята!
Горшеня к его ноге подобрался, смотрит — раздавленная змейка на ней повисла и вся нога судорогой доходит, сейчас яд змеиный всё тело съест, всю душу поглотит.
— Иглу отдай, твоя затемнённость, — говорит Горшеня.
Отец Панкраций к Ивану лицо своё развернул, говорит ему хрипучим голосом:
— Не подумай плохое, — хотел доброе дело напоследок состряпать, на скорую руку… Думал, Иван, тебя от греха уберечь, на себя его зачислить, мне уж одним больше, одним… Иголку за тебя сломать намеревался. И тебе толк, и мне смягчающее обстоятельство. Для того и шёл с вами. Боялся, а шёл. Да не успел вот, руки онемели… Случайность.
— Не случайность это, — наставляет Горшеня, — а самое что ни на есть закономерие. Добрые дела откладывать не следует, можно не успеть.
Отец Панкраций на него взгляд перевёл.
— Прости меня, мужик. И ты, Иван, прости. Горько мне что-то… Такую я невкусную жизнь прожил… Сластил её, сластил, а всё одно — в конце одна лютая горечь.
Иван взял инквизитора за руку. Тот глаза уж закатывать стал, даже румянец на щеках его выступил, чего много лет не бывало. Однако жив ещё — почувствовал тепло Ивановой руки и опять в себя возвратился ненадолго.
— Это от страха всё, — хрипит. — Страх меня попортил и загубил, зажевал меня до неузнаваемости. Из страха я, Иван, мать твою предал, из страха и над другими измывался. Хотел чужим страхом свой собственный заглушить. Только сейчас уходит тот страх от меня, лишь боль и жалость чувствую. Ничего уже не боюсь, устал бояться, за всё сполна отвечать согласен. И ты не бойся ничего, Иван. И зла на меня не держи. Зло возле себя не стоит держать, его прочь гнать надо, а то не даст спуску…
Дышит ещё, но тяжело уже, сквозь хрип. Иван голову инквизиторскую на колени себе притулил. Опять в себя пришёл умирающий, у Горшени спрашивает совсем уже тусклым голосом:
— А как там, мужик, на том свете? Строго?
Горшеня глаза отвёл, с ответом замешкался.
— Кому как, — говорит. — От каждого по способностям… Да ты не переживай, там по справедливости всё. Чужого не припишут, своего не обойдут.
Инквизитор посмотрел вверх, на Ивана, и вздохнул — глубоко-глубоко, будто нырять собрался. Со всею успокоительной отчаянностью вздохнул — и испустил дух. И весь совершенно видимый сделался.
— Тут его оставлять не будем, — говорит Горшеня, перекрестившись — Возьмём с собою, похороним по-человечески. Всё ж таки местами человек был, не всегда — это самое… невидимое.
Иван молчит. Иголку из мёртвого кулака вынул, ищет, куда бы её спрятать понадёжнее.
— Ты в ворот заколи, по-солдатски, — показывает Горшеня. — Так надёжнее будет, чем в яйце-то.
Иван приспособил иглу к воротнику, потом ладонью лицо обвёл — будто смыл с него непосильную тяжесть.
— Выберемся из этого царства, — говорит с жаром, — и первым делом баньку разыщем — как ты хотел. И всю эту скверную скорлупу с себя сотрём с мылом, всю горечь с себя соскоблим…
— Верно, Ваня, — кивает Горшеня, — опосля того стратегического манёвра, который мы сейчас предпримем для возвращения наружу, без баньки нам точно не обойтися.
Никакой баньки Ивану с Горшеней не представилось — какая там баня, когда на острове ни одной выпуклости нет, сплошной бескорочный мякиш! Пришлось отмываться в борще: то ещё мытьё вышло — не поймёшь, где отмыли, а где ещё больше угвоздохались.
— Будем, — говорит Горшеня, — теперь как те праздные — все красные. Да и ладно, главное, что перевариться не успели.
Жаба, надо сказать, никакого сопротивления процессу возвращения путешественников не проявляла, наоборот — помогла, чем могла. Они ещё и окоченевшего инквизитора за собой выволокли. Похоронили Панкрата Лыкодралова, уроженца деревни Апачево, здесь же, на Мякишном острове, прямо в хлеб его, непутёвого, закопали. Оно, конечно, несерьёзно как-то, несолидно для такого выдающегося деятеля, да только в сухари его закатывать — ещё большая комедия, хуже того — фарс. Пусть лучше в хлебе лежит, хлеб — земле брат родной. Пускай исковерканной душе такое успокоение будет — ржаное, мягкое. Горшеня с Иваном на что уж пострадали от отца Панкрация, а всё ж таки проронили над ржаным холмиком слезу, окропили хлебушек солёненьким — они ведь, получается, вместе с ним и уху прошли, и борщ, и в желудочном царь-жабьем соку тоже вместе поварились.
Кстати, о жабе: Горшеня по её вздохам-квохам смекнул, что та с ними уйти с острова хочет. Что ж, дело взаимовыгодное: как через борщ обратно-то перебираться — неясно, плот погиб совсем, а на жабе запросто озеро одолеть можно. Так и сговорились. Уселись государыне в рот, та их в три скачка на большую землю и доставила. Дальше по сухарной пустыне верхом поехали, ибо во рту передвигаться — удовольствие сомнительное. Попросили Жабу не прыгать, а ползком ползти: всё одно быстрее, чем своим ходом пёхать, зато риску шею сломить гораздо меньше. И суток не прошло, как добрался весь этот жабий экипаж до устья Ушиной протоки.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу