– Он выживет?
– Не знаю. Он от одной боли давно должен был умереть. Мозг-то почти испекли… Ерунда, что били или вот ручонка, главное – голова…
– Ему сейчас больно?
– Кажется, уже нет. Все как прогорело. Кора пострадала тоже, да и глубже… Ножки-то отнялись. Посмотрим. Сердечко очень слабое. Посмотрим. Почему еще живет, не понимаю.
– Да как же помочь?
– Поддержим сердце… Обеспечим питание мозгу… Не бойся, умереть не дадим, до Дома довезем…
– Нет, не Домой. Не знаю куда, но – не Домой. Ближе к Дому свяжемся, решим. Нельзя его даже такого Домой.
Юм падал в холодной темноте. Дна не было, и настолько глубокой и тошнотворной был пустой мрак вокруг, что слабое сознание терялось, как светлячок в космосе… где он видел светлячков? В черной траве, под черным небом с громадными звездами? Там еще пахло сырым песком и водорослями, и глухо, слабо и равномерно бил по ушам прибой… Так же невыносимо и равномерно сейчас бьется слабое сердце внутри. Сил нет. Есть только глупое сердце. Он почти ничто, еще не ноль, правда, но куда там до единицы… Единица – целое число, а он-то… Почти ничего… Какие-то сотые… хоть на одну сотую бы набралось… чего? Ума? Того теплого, что называется жизнь в теле? И ничего вокруг нет. Немного он уже притерпелся к этим ужасным падениям в никуда, даже уже разрешал себе спать, падая. Наяву – каждый раз удивлялся, что вернулся обратно в явь и нужно жить дальше. Нужно? Но жить так трудно. Больно от беспокойства, громких звуков и вспарывающих ум воспоминаний – раньше он был другим, помнил, кто он и откуда, и умел быть каким-то волшебником… И – больно. Голова болит. Все болит.
Неужели это он, слякоть безногая, был быстрым, отважным, всезнающим, летучим и мог все? Теперь только тошнило, если заставлять себя вспомнить, что и как он мог раньше… Он и дышал-то, кажется, тогда по-другому… Он помнил, что до того, как страшные и глупые люди сунули его голову в тяжелый, на толстых кабелях, пилотский шлем, и заставили вести корабль, хотя он плакал, визжал и писался от боли, разламывавшей череп – мир был другим. Вообще все было другое. Какое-то время он по заданному ими вектору пролетел куда-то, в мучении и тошноте, среди безучастного плоского космоса, потом вообще ничего не понимал, даже не пытался понять эту жуткую вращающуюся мозаику вокруг себя, потом боялся, что опять будут бить, потом валялся в душной ледяной темноте, руками подтягивая в кучку неживые ноги… Он помнил только, что заранее знал, что все это будет, что где-то заранее видел, как серебряная змейка жизни конвульсивно билась, исчезая в черных щупальцах гибели; помнил, что перед тем, как проснуться в аду, было много подарков, игрушек, сластей, – он поел каких-то новых конфет и навалился страшный, неодолимый сон – не справиться, он тогда еще подумал, что это похоже на предательство, отраву и смерть. Да. И сейчас – похоже.
Как, почему он выжил и вдобавок оказался в безопасности? Где он, кто он, что и куда его влечет? Он лишь отчасти чувствовал, что эти новые огромные люди, умные и тихие, с большими теплыми руками, нянчатся с ним как со светлячком, который вот-вот погаснет. Но они хотят, чтоб он не гас. Кто они? Зачем он им? Ведь теперь он словно бы оглох и ослеп. Ни на что не годится. Он уже почти не светит. Стал беспомощным в каком-то ужасном смысле, и это в сто раз хуже, чем отнявшиеся ножки. Словно отобрали что-то, без чего и его-то самого теперь как будто нет. Все равно что свет у светлячка отобрать. А светлячки ведь и со светом-то особенно никому не нужны…
Доверять нельзя. Но если эти аккуратные большие оставляли его одного, становилось страшно: вдруг все, погаснешь. Только это редко бывало. Будто этот слабый его свет жизни был нужнее им, чем ему. Даже когда он спал, кто-то был рядом. Они его лечили, кормили с ложечки, никогда не говорили громко; иногда, когда становилось совсем уж тоскливо и мрак сгущался, как-то это чувствовали и брали на руки, носили по каюте, давали лекарство и голова переставала болеть. Несколько раз даже относили по серебристым коридорам в просторное место, где было много зеленых живых растений и непонятных запахов. Или в гулкое небольшое помещение, в котором было много-много теплой воды, и, оказываясь в ней, он так радовался, что забывал про свои неживые ноги.
Он начал их различать. Врач Вильгельм, всегда в белой рубашке, жалел и лечил – обрабатывал заживающие ссадины, под свет непонятного прибора укладывал ноги, делал уколы и массаж и давал лекарства. Ние, молодой, с золотыми волосами, не жалел, а терпел, но чаще носил на руках, улыбался, терпеливо рассказывал все о разных неузнаваемых вещах, на которые Юм показывал пальцем, поддерживал в воде, кормил и уютнее, чем врач, укрывал одеялом – и это Ние говорил с ним первым, там еще, когда он умирал от ужаса на полу, когда еще все тело болело и было грязным. С Ние он все еще стыдился себя – но ведь теперь он был чистым, и Ние не так противно, как когда он впервые его увидел? Ние теперь не хочет, чтоб он умер? Почему он так подолгу – смотрит и смотрит? И Ние лучше всегда угадывал, что ему нужно, говорил ласковые слова, как маленькому, а иногда вдруг целовал в макушку, зачем? Разве ему не противно?
Читать дальше