Погодин Радий Петрович
Черника
Радий Петрович ПОГОДИН
ЧЕРНИКА
Рассказ
Мужик бежал лесом, одетый во все новое, в красноармейское, но красноармейцем назвать его уже нельзя было - петлицы с воротника сорваны, звездочка с пилотки сорвана, да и саму пилотку мужик нес как тряпку, чтобы отирать с лица пот и слюни.
Ночные лесные травы путали ему ноги, ночные лесные ветви хлестали его, драли в кровь его голый череп. Чтобы не оставить на острых сучьях глаза, он бежал, низко сгибаясь, иногда и вовсе на четвереньках. Его зрачки поворачивались мгновенно на шорох, на всплеск, на свечение гнилушки, и замирали, и ширились, и бежали по кругу, очерченному страхом, уже неспособные выбраться за черту. Но в самих глазах, в багровой глубине, под зрачками, неподвижно и неугасимо жила все одна и та же картина - земля к небу огнем задрана, небо валится на землю, как горящая крыша, траншеи, вырытые во весь рост для прицельной победной стрельбы, осыпаются под тяжестью танков, давя и удушая, из песчаной окопной осыпи руки торчат и ноги, смерть терзает живых и убитых, и снова убитых. И крик не может выбиться из мужикова горла, поскольку горло засушено и засыпано жестким мелким песком и песок этот проникает внутрь. А небо поднялось, белое, все в мелких трещинах.
Мужик бежал третью ночь, отсиживаясь днем в чащобах, залезая, как зверь, под валежник, под вывороченные ветром деревья. Иногда он слышал приглушенные опасностью голоса и осторожные шаги и шарахался от них или замирал, до предела гася дыхание, - то были русские голоса солдат, отступающих по лесам. Закаты заливали его кровавой волной; зори сукровичной; голубое небо валило его бессонным сном - почти смертью.
На третье утро он поймал ежа на грибной поляне, разломил его, как краюху, и выгрыз мякоть.
Волки, волки, будьте мои собаки. Волки, волки, будьте мои ноги. Волки, волки, будьте мои глаза.
На четвертую ночь он пришел в родную деревню.
Прокрался к своей избе. А изба еще новая - только жить да жить в ней, в уюте, с голубыми наличниками и на крыше вертушка-пропеллер. Вертушка крутилась над избой, поскрипывала-попискивала в ночи - в шуме ее слышалась ржавая скулящая нота.
"Перво надо вертушку смазать, ишь воет, будто к покойнику".
Он стукнул в окно с оглядкой и припал в темноте под крыльцом. Дверь не отворилась. Он постучал еще, прошептал, прижавшись к оконному переплету губами:
- Клавдя, Клавдя, это я, пусти...
Еще подождал, уже хотел уползать, чтобы прийти к избе на другую ночь.
Дверь отворилась со скрипом. Он прижался к земле теснее: а ну как в избе чужие сейчас?
- Кто тут? - шепнуло над ним громко, как крикнуло. Он узнал голос жены.
- Это я, Клавдя. Тише ты, тише. Я, Петр...
Жена ахнула, соскочила с крыльца, долго не могла нашарить его на земле, а когда нашарила - ткнулась в него лицом.
- Петя! Убитый... - Она видела их, убитых, ползущих уже по ту сторону жизни и остывающих лицом в земле. - Петя, Петя... Как же я без тебя, я без тебя буду-у?..
- Тише ты, тише. Чего ты колотишься, живой я.
"Раненый", - подумала она облегченно, но тут же сердце ее упало вновь.
- Небось раненый. Вся кровь вытекла...
- Целый я, нераненый, - прошептал он. - Только ты тише.
- Да я шепотом, иль не слышишь?
Слова "целый, нераненый" летали вокруг ее головы и не проникали в мозг. Потом она ухватила их смысл, но тут же забыла, почувствовав тревожными руками, как дрожит и сжимается его тело. Она повторила вслух, чтобы наконец осознать их, эти слова:
- Целый, нераненый... - И спросила удивленно, словно ребенок спросонья: - Чего ж ты тогда в избу не идешь?
- Да тише ты. Опасался, может быть, немцы в избе, может, еще кто.
- Никого, - сказала она. - А чего же сейчас не идешь?
Он поднялся и, как тень фонаря на ветру, метнулся к двери.
Она зашла в избу вслед за ним, все еще не понимая, как это - "живой, нераненый", и, думая только об этом, зажгла лампу. Слабый синий огонек с красной окаемочкой замигал, как бы сбивая темноту вокруг себя в густое черное масло. Она подняла лампу, приблизила свет к его лицу - заросшее, измученное лицо, и щеки провалились, и глаза провалились, и в черных яминах глаз мука, боль и еще что-то, прячущееся и пугающе-жалкое.
- Это я, - сказал он. - Я.
Она поставила лампу на шесток и припала к Петру. От его гимнастерки пахло болотом. Он наклонил голову, прижался губами к ее теплому темени. Глаза его, привыкшие к темноте, различали кровать широкую, на которой он спал до войны с женой, а сейчас спит, посапывая, пятилетний сын Пашка, различили еще не разрушенный войной уют, а только оскудевший как бы - ни занавесок на окнах, ни портретов на стенах, ни фотокарточек, а вот пол чистый, а на нем чистые половики.
Читать дальше