Нечего говорить о том, какой высоты Гиббо достиг в искусстве живописи. Правда, так как его картины и по рисунку и по краскам во многом отличались от произведений других художников, то среди его недоброжелателей, собратьев по кисти, поговаривали, что он шарлатан. По их словам, когда дело касается картин Каванари, или Канаока, или других знаменитых старых мастеров, то о них ходят удивительные рассказы: то будто на разрисованной створке двери в лунные ночи благоухает слива, то будто слышно, как придворные, изображенные на ширме, играют на флейте... Когда же речь идет о картинах Гиббо, то говорят только странные и жуткие вещи. Например, о картине «Круговорот жизни и смерти», которую Гиббо написал на воротах храма, рассказывали, что когда поздно ночью проходишь через ворота, то слышатся стоны и рыдания небожителей. Больше того, находились такие, которые уверяли, что чувствовали даже зловоние разлагающихся трупов. А портреты женщин, нарисованные по приказу его светлости? Говорили ведь, что не проходит и трех лет, как те, кто на них изображен, заболевают, словно из них вынули душу, и умирают. Это самое верное доказательство, что в картинах Гиббо было замешано колдовство.
Но поскольку Гиббо, как я уже говорил, был человек особенный, то он только гордился этим, и когда как-то раз его светлость изволил пошутить: «Ты, кажется, любишь уродство?» — то он, неприятно усмехнувшись своими не по возрасту красными губами, самодовольно ответил: «Да, всем художникам не понять красоты уродства!»
Но даже у Гиббо, даже у этого человека, который не признавал никого и ничего, было одно настоящее человеческое чувство.
Гиббо до безумия любил свою единственную дочь, ту самую девушку-камеристку. Я уже говорил, что девушка была нежная, хорошая дочь, но и его любовь к ней отнюдь не уступала ее чувству, и если рассказать, что этот человек, который на храмы никогда не жертвовал, на платья дочери или украшения для ее волос денег не жалел никогда, может показаться, что это просто ложь.
Впрочем, любовь Гиббо к дочери сводилась лишь к тому, что он ее лелеял, а найти ей хорошего мужа — этого у него и в мыслях не было. Какое там! Если за девушкой кто-нибудь приударял, он, наоборот, не останавливался перед тем, чтобы набрать головорезов, которые нападали на смельчака и убивали. Поэтому, когда по слову его светлости девушку произвели в камеристки, старик отец был очень недоволен и даже перед лицом его светлости хмурился. Должно быть, отсюда-то и пошли толки о том, что его светлость увлечен красотой девушки и держит ее во дворце, не считаясь с недовольством отца.
Впрочем, хотя толки-то были ложные, но что Гиббо из любви к дочери постоянно просил, чтобы ее отпустили из дворца, это правда. Однажды, рисуя по приказу его светлости младенца, он очень удачно изобразил лицо любимого отрока его светлости, и его светлость, весьма довольный, изволил милостиво сказать:
— В награду дам тебе что хочешь. Выскажи твое желание, не стесняясь.
Тогда Гиббо — что бы вы думали? — дерзко сказал:
— Пожалуйста, отпустите мою дочь!
Это его светлость, видимо, рассердило, и он некоторое время только молча смотрел в лицо Гиббо, а потом изволил резко сказать: «Нельзя»,— и тут же поднялся. И такие вещи повторялись несколько раз. Как вспомнишь теперь, пожалуй, с каждым разом его светлость изволил смотреть на Гиббо все холоднее. Да и девушка, должно быть, беспокоясь за отца, часто приходила в комнаты камеристок и горько плакала. Тогда толки о том, что его светлость влюбился в дочь Гиббо, еще усилились. Некоторые даже говорили, будто ширмы с муками ада появились-де из-за того, что девушка противилась желаниям его светлости; но этого, разумеется, не могло быть.
Возможно, его светлость не хотел отпустить дочь Гиббо потому, что он с жалостью думал о судьбе молодой девушки. Он милостиво полагал, что, чем оставлять ее у такого упрямого отца, лучше держать ее у себя во дворце, где ей жилось привольно. Разумеется, он благоволил к милой девушке.
Но как бы там ни было, только уже в то время, когда Гиббо из-за дочери оказался почти в немилости, его светлость — о чем он помыслил, не знаю — вдруг призвал к себе художника и повелел ему разрисовать ширмы, изобразив на них муки ада.
Стоит только сказать: «Ширма с муками ада»,— как эта страшная картина так и встает у меня перед глазами.
Если взять другие изображения мук ада, то надо сказать вот что: то, что нарисовал Гиббо, не похоже на картины других художников, прежде всего, как бы это сказать, по расположению. В углу на одной створке мелко нарисованы десять князей преисподней, а по всему остальному пространству бушует такое яростное пламя, что можно подумать, будто пылают меч-горы, поросшие нож-деревом. Только кое-где желтыми или синими крапинками пробивается одежда адских слуг, а так, куда ни кинь взгляд, все сплошь залито алым пламенем, и среди огненных языков, изогнувшись, как крест мандзи, бешено вьется черный дым разбрызганной туши и летят горящие искры развеянной золотой пыли.
Читать дальше