Вести о смерти Антона, принесённые мне Алексеем, были не просто вестями. Они источали соки воспоминаний. Кое-что вспоминалось.
12.
Порой, после бдений в Антоновой комнате, мы выходили на улицу, чтобы порцией воздуха возвратить меня к жизни. Так я хмелел от текучей словесности. Я шёл впереди, он же преследовал, выговаривая по инерции что-то, что было уже не языком человеческим, а шипением змея, бульканьем жабы, приручённой обществом. Но вскоре приходило молчание. Мы шли к недостроенной школе. По нашему с ним обыкновению. Дощатый забор, некогда ограждавший строительство, был давно растащен по подворотням. Битый кирпич хрустел под ногами. Вверх по главной лестнице знаний (в школах все лестницы – это лестницы знаний), истрескавшейся и поросшей редкими мхами, мы поднимались на площадку последнего этажа и оттуда, взбираясь по доскам и хватаясь за прутья стальной арматуры, вылезали на крышу. Я садился на обломок бетонной плиты, подцеплял кирпичную красную рухлядь и метал её в котлован, раскопанный кем-то у подножия несостоявшейся школы. Котлован был заброшен так же, как школа. Он заполнился талыми водами и порос бледной зеленью трав, превратившись в маленький пруд. Его населяли болотные гады. С того места, где я сидел, он был не виден, и о попадании камешков в воду я мог догадаться по еле слышным всплескам, для чего специально навострял своё ухо.
Внутри прямоугольника крыши Антон совершал променад. Променад-ритуал. Под ноги смотрел, под нос – мычал. Потом, если не натыкался на мёртвую птицу или на человеческий экскремент, порывом художника вознесённый на крышу, менялся в своём настроении. Причиной могла быть пустынная высота, на которой мы оказались, могла быть и физическая разминка, доставленная восхождением. Он окунался в мечтания. Он говорил о чистой земле. О мире античных богатырей, святых пустынников и бродячих поэтов. Зачем любовь покинула этот мир, оставив лишь призрак, клубящийся и стенающий над вожделеющей плотью, но во плоти бессильный воскреснуть для истинной жизни? Так взывал он к невидимым слушателям. Я в их числе не присутствовал. Он изливал бормотания, содрогаясь от священных восторгов, не замечая ни меня, ни того, что лежало вокруг. Он шёл к другому концу. Там открывался вид на пустыню: умирающей стройкой был обильно развеян песок. Вдруг оборвавшись на полуслове, он вставал недвижим, но затем шёл решительно к спуску и уходил. Я всё сидел и продолжал метать камни в невидимый пруд.
Едва ли я вспомню, что он говорил. Воды слов ушли вместе с ним. Скрылись в песках пустыни всезнания. Мне осталось как память другое: кисть его руки. Он, разумеется, был вовсе не однорук, но передо мной восстаёт только одна его кисть – узкая и удлинённая до ощущения дисгармонии. Она завершалась пальцами (а чем же ещё она могла завершаться?) – всегда плотно сжатыми, короткими и почти одинаковой продолговатости. Кисть руки – мягкая, белая – шевелилась на воздухе, загибаясь немного назад и, по позднему моему домыслу, наущая Антона в его небрежении ко всему, что было вне естества этой дьявольской кисти.
Было ещё кое-что, что заметить было труднее. Но оно укрепляло догадки, что в Лимахине действовал дьявол. Этим «что» были пуговицы его школьной формы. Они были позолоченными. На всех пиджаках всех естественных школьников эти пуговицы сидели алюминиево-серыми пятнами. Появление золотых пуговиц было мистическим знаком. Может быть, жившая собственной волей рука довела его душу до сердечного окаменения, но силы философского камня, в который затвердело сердце Антоши, достало лишь на позолоту пуговиц школьного пиджачка.
13.
– Вот здесь, за этим столом, не раз сидели мы, обнявшись, – бровями нахмурившись, заговорил Алексей, перейдя на какой-то поэтичный язык, – вино ночами пили, читали Ницше и клялись… Да, клялись… – он рассмеялся с болезненной усмешкой, стряхивая с себя приступ опасной поэтики. – Он читал мне свою дрянь. Эти мучительные поэмы без конца и начала. Крушение мира, невозможность любви в болоте пошлости… Но было в них что-то, на что я купился. Мы много говорили тогда о смерти. Мы клялись друг другу, что, если случится у одного из нас смертельная болезнь, такая, что неотвратимость смерти будет очевидна, то не будет тот дожидаться конца, мучаясь, но цепляясь за остатки жизни, а закатит пир, а наутро, протрезвев и обретя твёрдость сознания, покончит с собой.
И вот Антоша заболел. Он не исполнил своей клятвы. Он лежал и дожидался. Когда я узнал, то не пошёл к нему. Я всё думал… У меня было двоякое чувство. Во мне родилось презрение, смешанное даже со злорадством – ведь уже в момент клятвы, у меня мелькнула такая мысль, что он слишком слаб для такого и клянётся только из желания подыграть мне. Я способен был мыслить так плоско. С другой стороны, я не мог стать напоминанием о наших клятвах.
Читать дальше