Но перед этим он долго стоял перед ней и с ожесточенным, отрешенным лицом, медленно слизывал с её таких по-прежнему обольстительных длинных ног уже застывающие ручейки ещё теплой мочи, которые она невольно подарило ему в момент своей смерти, совсем не желая этого. Сдерживая себя, он с нежностью прикасался к её последней влаге, и слизывал её с кончиков своих чуть подрагивающих пальцев, с обреченным вожделением пытаясь запомнить, вобрать в себя без остатка, всё то, что ещё составляло её, из чего она была, хорошо понимая, что это то последние, что ему теперь оставалось от неё, то, что ему оставалось от неё навсегда. Любил ли он её? Есть ли так можно назвать то чувство, которое ему не позволяло ни разу за почти два года оккупации, вовремя которой он был здесь начальником гестапо, обладать ею, то да, любил, но за эту любовь он ей мстил регулярно и постоянно, с животной яростью насилуя при ней арестованных полек в своем кабинете, заставляя при этом смотреть на него, а он в эти минуты смотрел нет, не на них, на неё с лицом злого, обиженного подростка, у которого что-то когда-то отняли и так и не отдали. Иногда после этого, он придушивал своих несчастных жертв, но не до смерти, её же шарфом, который он когда-то отнял у неё в первый же день её ареста и который он повязывал несчастным женщинам, каждый раз, когда совершал над ними насилие. И вот это извращенное насквозь чувство к ней, с первых же дней знакомства, заставляло его держать несчастную девушку постоянно у себя под рукой, со временем оформив её, как свою секретаршу, по поддельным документам. Ночью он заставлял её спать с ним, но только спать, потому что по абсолютно необъяснимой для себя причине он не мог с нею ничего делать, потому что она была для него каждую ночь совершенно недоступна физически. Она постоянно была для него запретным плодом, который был рядом, но сорвать, вкусить его он не мог ни разу, и объяснить себе этого он не мог, как ни старался, что-то с ним происходило в этот момент, и он ничего не мог с этим поделать. Он, здоровый, крепкий мужчина, как только прикасался к ней, сразу же превращался в обессиленного, уставшего от своего зла, ребёнка, которому было достаточно прижаться к ней крепко и просто заснуть, ничего больше не желая от неё, а потом утром проснуться рядом с нею и пожалеть обо всем, что не было перед этим. Временами он так её хотел, что буквально сходил с ума, но как только оказывался ночью рядом с ней, что-то глубоко спрятанное в нём, что-то необъяснимо священное для него, не позволяло ему насиловать её по своему желанию, тут же загадочным образом вновь обессиливая его, как ребёнка.
И вот теперь он прощался с нею, пытаясь забрать или хотя бы запомнить, то последнее, что ещё оставалось у неё сокровенного от него и к которому она в своем мертвом бессилии уже не могла ему помешать прикасаться, прикасаться ещё, и ещё раз, и наконец прикоснуться в последний раз… От осознания этого он завыл, как смертельно раненный зверь, но это всё, что оставалось ему теперь. Оставалось до конца, пока он будет жить, и он это хорошо понимал.
Накрыв её лицо, совсем не изуродованное смертью, как нарочно, как будто специально в отместку ему, чтобы навсегда её запомнил такой, какой она всегда для него была, своим черным кителем, который был ему уже не нужен, он ушёл от неё не оглядываясь, с одной только мыслью: «Будь проклята эта страна, которая сделала его таким несчастным». Стерев перед собой последнюю картину их прошлого, я вернулся в его кабинет и забрал шарфик этой девушки, который Генрих забыл в спешке своего отъезда из города. После этого я покинул брошенное всеми здание. Тем временем передовые части красной армии уже входили на окраины улиц этого города.
Спустя десять лет я нашёл его в Аргентите, в Буэнос-Айресе. Он работал там в местном отделении контрразведки и был гражданином этой страны.
Все эти годы шарфик этой несчастной девушки был со мной, из года в год он сохранял в себе каким-то чудом очень слабый, но ещё уловимый аромат её любых духов, ещё тех, которые были у неё до войны, до прихода немцев. И каждый раз, приближая его к своему лицу, я словно слышал её тихую просьбу, её слабый голос, который едва различимо просил меня найти его и что-то сделать с ним ради неё, и это её желание, её такую сокровенную просьбу я не мог не выполнить.
И вот спустя годы, в Аргентине, на воскресном митинге, на одной из столичный улиц я встретил его в оцеплении президентской охраны. Он совсем не изменился с тех пор, почти не изменился. Его идеальный арийский облик по-своему притягательный и неотразимый своим привычным внутренним ожесточением, необъяснимо манил своей бесчеловечной суровостью и тут же выделял его из любой толпы. И только короткий ёжик его волос когда-то светло-русых теперь был немного поседевшим, как будто их кто-то слегка посыпал не до конца сожжённым пеплом.
Читать дальше