...Весь я уже безответственный был, соображал плохо, считал, что человек я гадкий, дерьмо, ломаной копейки не стою, у матери и Зины прощенья мне не заслужить, а потому, выпив из горлышка «Стрелецкую» до дна, пока одну бутылку, я фактически дал согласие Устюжину. «Пропадать — так с музыкой!» — сказал я. «А мы не пропадем, — сказал он, — мы на белых конях гарцевать будем!» Про белых коней точно помню, хоть, возможно, подумаете, что много выпил я тогда, преувеличиваю. Я вроде бы удивился в тот миг: зачем нам на белых конях, что мы, цыгане какие? Полководцы?
...Когда мы переправили сейф на тот берег, схоронили его на торфяном болоте и снова возвращались, я уже без разговоров понимал, что измарал себя так — ничем не очиститься, сидел в жидком, как говорится, по грудку, а теперь со всей макушкой. «Дурак», — сказал я сам про себя Устюжину. Он ударил меня кулаком в лицо, а другим ударом вышиб из лодки. Я плавал, он бил меня веслом, куда попадя, я чуть на дно не ушел. Потом Устюжин поймал меня за волосы, втащил, избитого и нахлебавшегося воды, в лодку, сказал: «Сделал — молчи. Я ведь и убить могу. Уловил, козел?» Достал из-под куртки обрез от охотничьего ружья и больно ткнул им мне в губы. Я попросил у него прощенья. За что, спрашиваете... Не знаю. Я был подавлен морально и физически.
...Когда из нехороших намеков пришедшего ко мне Куропаткина я понял, что он знает про нас, я, больной весь, с температурой, встал с постели и сказал ему: «Пойдем!» Куропаткин предупредил меня, что оставил записку, в которой написал, что пошел ко мне и я с сообщником могу даже убить его. «Так что, Петр, смотри, — предостерегал он, — не делай глупостей...» Я привел его к Устюжину. У Гошки глаза сделались как у волка, ведь он предупреждал, чтоб мы на людях не встречались, но я вслух быстро сказал: «Этот старик, Гоша, выследил нас!» Устюжин прыгнул к Куропаткину, схватил его за горло, крича при этом: «Его тогда кончать надо!» Куропаткин захрипел, стал синеть, мне было боязно и безразлично одновременно, вроде как это не рядом происходило, не в моей жизни, и я отвернулся к окну. Потом вспомнил про записку и сказал: «Он, Гоша, записку оставил...» Повторяю, что я температурил в тот период и сильно это на себе чувствовал. Устюжин стал выводить старика из обморока, чего-то спрашивал у него, интересовался, старик отвечал, умолял пощадить его, я догадался, что убийства не случилось, очень был доволен этим. И тут увидел в окно: милиция! «Гоша, — сказал я, — за нами идут!» Он тоже выглянул в окно, заметался по комнате и со словами: «Заложил, паскуда!» — ударил старика Куропаткина табуреткой по голове. «Чего стоишь, — крикнул мне, — заложи дверь на засов!»
...Куропаткин лежал убитый, а я ждал, чего Устюжин сделает дальше. От температуры и ужаса я был весь огненный. Устюжин выскочил из чулана, вооруженный уже знакомым мне ружейным обрезом шестнадцатого калибра и финкой. Приказал: «На чердак!» Я вот так — видите? — отрицательно покачал головой, это означало: я никуда не пойду. Тогда Устюжин крикнул: «Ты чего — покажешь им, где сейф? А ведь покажешь, козел!» И он споднизу воткнул мне финку в живот. Но я отдернулся и рухнул на пол, как смертельно пораженный. На самом деле финка вошла неглубоко, не причинив мне большой беды. Устюжин наступил на меня и помчался на чердак, потому что в дверь уже стучали: «Открывайте!»
...Мы считали, что в сейфе должно быть не меньше пятидесяти тысяч. Устюжин сказал, что мне причитается одна четвертая часть, и то я должен быть доволен, а остальное — ему одному. Я, опасаясь, что он опять меня изобьет, молчал.
СУДЬЯ.А что — обидным представлялось, что Устюжин обделяет вас?
— Не отрицаю. Было обидно. Очень!
Под тяжелыми старинными сводами голос Петьки Мятлова звучал тонко, с надрывом; Петька, как умел, каялся, винился, то с истовой правдивостью, будто безоглядно исповедуясь, то с внезапной хитрецой, выставляя себя беззащитной жертвой Устюжина, — и тогда громко кричал, какой он трусливый, безвольный, никудышный человек, как Гошке Устюжину было просто завладеть им!
Гошка Устюжин редкие слова пропускал через неразмыкающиеся губы, едва шевеля ими, и чтобы получить от него простые «да» или «нет», членам суда требовалось терпение и выдержка. На Петьку он изредка взглядывал не с презрением, а, пожалуй, с брезгливостью; весь был как затвердевший, после обжога, слиток, который никак невозможно расколоть. И лишь когда был зачитан приговор: «...Устюжина... к исключительной мере наказания...» — он издал короткий стон, жесткое лицо расслабилось и сделалось потным.
Читать дальше