Она выскочила из гаража, даже не подумав чего-нибудь запереть… Но куда ей было сейчас кидаться? Что-либо поймать здесь в середине октября — проще улететь на помеле!
Чертовщина какая-то! Ведь сорок минут назад возила на станцию Севу. Не мог аккумулятор так подсесть. Опять кинулась в гараж. Попробовала раз, два… Ну, пустое это все, пустое! И некогда выяснять, что почем — чертовщина! Недаром она надумала улетать отсюда на помеле.
Собственно, еще не так уж все потеряно. Срочно на станцию, в Москву. С вокзала позвонить в ресторан, мол, еду, родной, и тому подобное.
Но электричку пришлось ждать. И уже в вагоне она сообразила, что узнать телефон ресторана, дозвониться туда, объяснить равнодушному, наглому парню, который поднимет трубку, что ей надо… Да нет, куда там! Надо ехать прямо на Люсиновскую, надо Севочку спасать!
* * *
Леха почти вплотную подошел к этому плюгавке. И вдруг крепко, словно клещами, взял его за ухо:
— Если я буду не прав, я извинюсь!
И таким вот манером-макаром повел плюгавку в маленькую комнату… Все оказалось еще очевиднее, чем он предполагал. Этот чудак с буквы «м» даже не удосужился повесить икону на место!
Леха дернул плюгавку за ухо вниз-вверх, вниз-вверх:
— Ну что? Сделать из тебя Ван-Гога?
А лапки у него действительно были нехилые. В глубокой юности Леха слесарил и даже кончал ремеслуху… Слышите, вы, не какое-то там ПТУ, а настоящее ремесленное училище!
— Ну, сучка подосланная, что будем делать? Неожиданно Леха отпустил ухо своего жалкого врага и — наверное, тут сыграло роль воспоминание о ремесленном — закатал в интеллигентный, тонкий, как яичная скорлупа, лоб здоровенного щелбана. Плюгавый попятился, на глазах его выступили невольные слезы, и он сел на тахту… Но тут же вскочил, словно в попу ему воткнули иголку.
Леха протянул руку, снова, как свою вещь, взял пунцовое, надранное ухо, повел воришку к иконе:
— Молись, падла, винись! Молись, падла, винись! При этом слова свои Леха сопровождал все такими же качественными щелбанами. Он понял, что ухо при этом отпускать совсем не обязательно. Ведь у него неплохо работает и левая рука.
— Сам отдай, крысеныш, сам отдай! Не буду я мараться — по карманам у тебя шарить!
Он представил, как сейчас подведет гражданина «Плюгавкина» к входной двери, распахнет ее и, не отпуская уха, так ему закатает в рожу, чтобы челюсть на сторону — это уж всенепременнейше. А ухо, желательно, чтобы осталось в руке: Н-Б на добрую память. И пусть попробует заявить в милонию.
— Ну, доставай-доставай, гнида!
Огарев опустил руку в карман. Боялся, но опустил. Сам не знал, что сейчас сделает… А ладонь уже так ладно обняла рукоятку, а палец лег на спусковой крючок.
Леха Суриков вдруг увидел прямо напротив своего сердца пистолетное дуло с какой-то диковинной дурой на конце. И было сразу понятно, что это все не игрушечное. На размышление оставалось меньше полсекунды…
Леха всегда говорил — и себе в том числе, — что он далеко не трус. Такие слова помогают жить, особенно когда внутри ты не очень-то уверен в себе и видишь, что другие, собаки, живут с собою в ладу и деньги у них как-то водятся, хотя никакими завредакциями они не служат, и друзья у них некупленные. А почему они, подонки, так живут? Да потому что у них — но в этом Леха никогда себе не признавался — таланта больше. Вот и нелепая история с кулоном, с пистолетом, направленным ему в грудь, могла произойти только с ним, поэтом средних способностей. А на хрен они такие? Да и, по правде ли, бывают поэты средних способностей?..
Леха хотел заплакать и попросить у этого мужика прощения. А потом подумал: не успею ничего попросить, надо хотя бы Бога помянуть. А потом подумал, что надо бы резко ударить по той руке пистолетной. Но это было боязно, и это было тем более опасно. Он вообще ничего не успел. Потому что в груди своей ощутил вдруг ужасную, рвущую все боль, а потом услышал слабый хлопок…
Врачи утверждают, что еще около десяти секунд мертвец ощущает себя живым человеком. И значит, мучается нестерпимой болью. Но десять секунд — это ведь не очень много: раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять.
Потом Лехина душа отлетела. А уж в какие пределы, об этом судить не нам.
Он вышел в большую комнату, присел к столу. Медленно огляделся. Он был среди вещей и дел убитого им человека. Непомытая с позавчера чашка на подоконнике, навсегда недописанная глупая песня в машинке, неловко брошенный на спинку стула пиджак… Огареву вдруг вспомнилась его мать.
Читать дальше