— Вот бы мне так на все смотреть, — сказал Фрэнки. — А то ни во что мозгом не упрешься. Я думал — раньше то есть думал: ух, вот откинусь, блядь, так всех баб из города лучше вывезти, понял? А знаешь, что делаю? Дрыхну все время. Оставь меня в покое — я б точно так и валялся, по крайней мере, сейчас мне так. Спал бы и спал. Вот и дело это его — не знаю, что там, чего он там задумал. Он же ебанутый на всю башку, это я знаю. Но у него хотя бы что-то в этой башке, понимаешь? А у меня нет. Вот откидывается — и в самый день выпуля уже озирается. А я только думаю, и больше ничего, думаю — елки-палки, где бы мне башлей срастить? Можно откинуться и жить как обычный человек. А я не могу, я ничего не нахнокал себе, башлей никак не срастишь. У меня зять, Дин, — он мужик ничего, по сути, много не болтает. Но знаешь, что делает? Каталоги читает. Всю эту херню вот, которую ему в ящик валят, да? Сукин сын, на работу ходит — в полдень сваливает, полдевятого возвращается, на заправке. Выходит, читает каталоги. Про электронику, блядь. А она — пока он там жопу на работе рвет, горбатится весь в масле и в чем не, она шлендает и с кем-то там ебется. А я у него на диване ночую, пиво его пью, а он-то меня не знает. Сам из Молдена. Откуда ему знать-то меня? Они поженились, когда я в ломбарде срок мотал. А он — он мне все равно: «Слышь, ты Сэнди только не говори, ладно? А то сболтнешь, она запарится, откуда я знаю. Но тебе ж, наверно, тоже поршни надо смазать — так у меня одна девка есть знакомая, рабочая девка, муж думает, у нее смена в полночь кончается, наверно. А у нее где-то в десять». И я ему — не, я ему ничего не сказал, если бы мне побыстрее надо было, я б у Сэнди первой спросил, а ему от меня такая услуга ни к чему. Поэтому я просто говорю: спасибо, мол. Да только мне податься-то некуда, куда мне девку вести, понимаешь? Машины нет. И в кармане тридцатки не наскребешь. То есть делать-то что?.. А он такой говорит, — продолжал Фрэнки, — говорит, они с Сэнди пойдут проветриться, так прямо у них и можно. Ага, чтоб малец их какой-нибудь среди ночи встал поглядеть, отчего это столько шуму на диване. Ничего не выйдет, вот и все — просто не получится. Мне себе капусты надо где-то настричь, а я не могу, у Джона вот дело наклевывается — только это мне сейчас и светит. Как тут его не послушать?
— Послушать, — сказал Расселл. — Блядь. Я готов его слушать. Только он при мне не говорит нихера, чтоб слушать его. Ебучка, я ему не нравлюсь. Ладно. Не стану ж я ходить и вписываться туда, куда я даже не знаю, куда вписываюсь. Я уже так делал. И больше не буду. То, что я сейчас делаю, — это я могу. Может, займет дольше — срастить, что мне с этого надо, но это я могу. Отныне я свою масть вызываю. А от Хорька не стану сидеть и говно терпеть никакое.
— Лады, — сказал Фрэнки. — Я то же самое говорю. Хочешь — соглашайся, не хочешь — нет, нормально. Тебе-то ништяк. А мне — чувак про десять кусков на рыло говорит, минимум. Тебе десятка не нужна — ладно. А мне нужна. И взять мне больше неоткуда. А тебе есть где.
— Так много не выйдет, — ответил Расселл. — Не получу я с этого десятки. Пять-семь — еще куда ни шло. Десять — нет. Дай мне десятку — и поминай как звали, будто меня тут и не было никогда. Я-то знаю, что мне делать — за столько хрустов. Но не с того, что у него… что он задумал. Чуть больше времени уйдет, но я их сращу и так тем, что и так делаю. А тут одна хватка нужна, понял? Хватка. Я тут кой-чего сам придумал — как это дело провернуть. Чуваку я не нравлюсь? Ладно, мне ему жопу не надо целовать, не хочу я. Нахуй. Разбирайся с ним сам. Я тебе нужен, хочешь меня в этом деле — я буду. Это у него же замыслы. Отлично. Хочешь пойти найти еще кого-то — тоже ништяк. Мне без разницы.
Подошел сине-белый кембриджский. Открылись двери. Пожилой ханыга шатко поднялся, не заметил те, что открылись за ним, и двинулся к тем, что перед Расселлом и Фрэнки. На нем были черные брюки от костюма, белая парадная рубашка и зеленоватый пиджак в клетку. Не брился он несколько дней. На левой скуле — здоровенный красный синяк. Левое ухо в крови. Ранты его черных ботинок расползлись, из прорех торчали шишки. Когда закрылись двери, он уже чуть ли не весь вагон промельтешил. Нагнулся к оранжевому сиденью, оперся о край левой рукой. Костяшки сбиты в кровь. Спиной рухнул на сиденье. Двери закрылись, поезд тронулся в Дорчестер.
— Неплохо, видать, помахались, — сказал Расселл. — Хотел бы я на второго мужика посмотреть.
— Он упал, — ответил Фрэнки. — У меня отец так домой приходил. Странный он был ублюдок. В день получки — вообще никакого хипиша. Чек получит, весь день доработает, придет домой — деньги матери, и они вечером идут. Отовариваться. Потом домой вернутся, телевизор посмотрят — ну, может, по паре пива. Самое большее — по паре. Часто спускаешься утром, а на столе у его кресла еще стакан, и в нем уже все выдохлось. Помню, я попробовал как-то — первый раз — и еще подумал: ну как такое вообще можно пить, с таким-то вкусом? А он уже на работе. А бывали разы, что на бирже голяк. Часто бывало. Он тогда возвращался домой почти всегда и читал, или еще что-нибудь. Разговаривал мало. А иногда голяк, понимаешь, а как тут поймешь — он домой не возвращается, не всегда, но бывало. И он всегда знал — знал, сука, когда это сделает. Потому что когда его нет, долго нет, мать уже волнуется, ходит туда-сюда, а если его нет, она «славься-марии» читает и прочее, и если к полвосьмого его нет, она идет к буфету. Там он деньги держал, которые на хозяйство не потратили. В банке от арахисового масла. И если отца дома не было, денег в банке не было тоже. Всегда. И не приходил он дня по три минимум, а когда возвращался, то вот так всегда и выглядел. Вечно где-то падал… Помню, — продолжал Фрэнки, — последний раз, когда он был на ферме. Мне его пришлось туда отвезти, а он… в общем, это из-за матери скорее. Она мне сказала: «Тебе уже двадцать. Ты и сдавай». И я отвез его к Полулёту. На ферму доктора П. К. Мёрфи.[1] Я его вписал туда, а он был такой тепленький, что дальше некуда. Вот, а ему только новые зубы вставили. И он мне говорит — я, в общем, знал, что он мне скажет: он хотел, чтобы я эти зубы у него забрал. За них он двести шестьдесят долларов выложил. Ну и какого хуя мне делать со стариковскими зубами? Я небось их и сам потеряю. Поэтому я сказал там мужику: он поди выпишется скоро — так или иначе, — так вы лучше его зубы у себя подержите. И они их в коробку положили. Я сам видел… Приезжаю где-то неделю спустя, — продолжал Фрэнки. — Ну, то есть нравился мне этот козлина. Ни на кого никогда руки не поднял. Бывало, с ума сойти легче — Сэнди носится как угорелая, он с этим ничего не мог поделать. Неплохой был мужик, в общем. И вот я поехал, подымаюсь — и вижу… А они обычно все там в задней комнате сидели, — рассказывал Фрэнки. — Столики там стоят, телевизор — просто бар, блядь, какой-то. Не знаю, может, у них так было задумано. Им в девять утра наливали разок, потом в обед и потом еще в шесть, а некоторые… елки-палки, да там вся территория была бутылками завалена. Мужик решает туда вписаться и вписывается на просушку, а перед этим пара корешей его туда приезжает каждый день и по десять закладок в роще делает, где он скажет. Мужик там мне рассказал, был один клиент у них — вечно в зюзю, а к роще и близко не подходил, а они ж видят, он на кочерге все время, и стали за ним следить. А он не думал, что за ним следят, — он туда на своей тачке приехал, так он во двор идет и шасть под тачку с кружкой. В радиатор водки залил перед впиской. Думали, он антифриз глушит. У них там постоянно кто-нибудь клизмы с бухлом проносил. По ночам они ходили все бачки смывные проверяли — туда мужики обычно пинты и закладывали… В общем, приезжаю я, — рассказывал Фрэнки, — а старик себе кореша завел. Они с ним раньше где-то работали. Оба сидят на паральдегиде. Дают стаканчик с водой, то и дело заходит чувак с пипеткой и графином, капает этой параши в стакан, воды доливает, а они сидят и тянут этот коктейль, а телевизор орет, они какие-то викторины смотрят или еще что-то, не знаю, что они там смотрели, у них сигареты в руках уже до пальцев догорели, жженой шкурой уже несет, ты им скажешь, а они, елки-палки, только тогда и заметят. Говоришь им, а они: «Ой, точно». Бычок выбрасывают, смотрят себе на пальцы — и новую запаливают. Ничего не чувствовали… Кореша Бёрк звали, — продолжал Фрэнки. — Кореша старика моего звали Бёрком. Оба на сонниках, и воняет от них, как от скунсов. Чистые скунсы, в общем. От этой параши бухло духами воняет. А старик ноет. Он тут, мол, уже неделю, ему намного лучше, и ему теперь зубы нужны. А парняга зубов его найти не может. Ищет и ищет. Совсем новенькие зубы, а парняга их никак не может найти, старику получшело, он жрать хочет, где зубы? Посреди всего этого Бёрк дрыхнет. То есть мне кажется, что дрыхнет. Глаза закрыты. Но знаю, что не помер… Иду я, в общем, к парню, — продолжал Фрэнки. — «Слушайте, — говорю, — моему старику зубы нужны. Он уже более-менее в себя пришел. Никого не укусит. Где его зубы?» А парняга мне — то же самое, что и старик. Не знаю, мол, где его зубы. «Я херню эту в коробку положил, и коробка — вот она, а зубов в ней нету». Они-то с Бёрком с самой вписки про зубы трындели. Я прямо не знаю, в общем. Если не найду — куплю новые. Вообще не понимаю… Прихожу опять к ним, — рассказывал Фрэнки, — а Бёрк уже проснулся, по крайней мере — глаза открыл, старик мой злится, орет как может, без зубов-то: «Заебись местечко, сюда ложишься, а у тебя зубы отбирают, мудачье, блядь», — а слышно только «нга-нга-нга», зубов-то нет, а Бёрк в кресле все прямей и прямей садится — и начинает ржать. А у него во рту — два набора зубов. Его — то есть его собственные — и моего старика. Вылитая, блядь, акула-людоед. Я думал, мой старик его тут же и уроет. Забрал он свои зубы, вытер о рукав, вставил в рот — ну, думаю, старый козел совсем протрезвел. «Видишь, — говорит, — видишь, говнюк малолетний? Добейся чего-нибудь в жизни, а к бухлу не прикасайся. Вишь, что бывает? А теперь пошел отсюдова, деньги большие зарабатывай иди и с Бёрком не якшайся. Хуесос ты». А потом пошел мутузить Бёрка… Я тебе так скажу, — продолжал Фрэнки. — По-моему, он был прав. Я всегда считал, что он прав.
Читать дальше