– Меня зовут Гэвин Стивенс, и мне около пятидесяти, – сказал он, приближаясь к ней, хотя она уже начала отступать, отклоняться назад, поднимая руки, по-прежнему повернутые к нему ладонями, все выше, а его дядя все шел и шел, направляясь прямо к этим рукам, а она все старалась удержать его на расстоянии, старалась достаточно долго для того, чтобы хотя бы дать себе время передумать, отказаться от намерения повернуться и убежать; а теперь было слишком поздно, если, конечно, согласиться с тем, что она этого действительно хотела или, по крайней мере, считала, что должна поступить именно так; да, теперь было слишком поздно, и у его дяди появилась наконец возможность остановиться и оглянуться на него.
– Ну что? – сказал он. – Скажи же хоть что-нибудь. Можно просто: добрый день, миссис Харрис.
Он уже открыл рот, чтобы сказать: «Извините», но тут ему пришло в голову нечто лучшее.
– Благословляю вас, дети мои, – сказал он.
Это была суббота. Следующий день – седьмое декабря. Но еще до его отъезда витрины магазинов уже весело запестрели игрушками и мишурой и искусственными снежинками, как всегда в декабре неважно какого года; вокруг царило всеобщее веселье, и воздух был напитан вкусом и ароматами Рождества, пусть даже грохот канонады и свист пуль, вонзающихся в тело и рвущих плоть человеческую, по прошествии всего нескольких недель или месяцев готовы были эхом отозваться и здесь, в Джефферсоне.
Но в следующий раз он увидел Джефферсон уже весной. Фургоны и пикапы фермеров с холмов, пяти– и десятитонные грузовики землевладельцев и управляющих с поймы уже стали под погрузку у зернохранилищ и складов с удобрениями, трактора и мулы, в упряжках по двое и по трое, вскоре потащат по голой, черной, пребывающей еще в зимней дреме земле плуг и распашник, борону и волокушу; вот-вот зацветет кизил, вот-вот закричат козодои, но это был еще только тысяча девятьсот сорок второй год, и оставалось еще какое-то время до того, как по телеграфным проводам побегут депеши военного министерства и министерства военно-морского флота, а по четвергам утром курьер БДП [14]начнет разносить по почтовым ящикам, одиноко торчащим на своих насестах, еженедельные выпуски «Йокнапатофского горна» с повторяющимися из номера в номер фотографией и кратким некрологом, уже слишком хорошо знакомыми и в то же время загадочными, как санскрит или китайские иероглифы, – лицо деревенского парня, слишком юного, чтобы назвать его взрослым, мундир прямо от интенданта, мундир, на брюках которого еще не успели помяться отутюженные складки, названия мест, которых те, кто сотворил это лицо и эту плоть затем, выходит, чтобы она сгинула в мучениях, никогда не слышали, не говоря уж о том, что не могли выговорить.
Потому что генерал-инспектор был прав. Получилось так, что Бенбоу Сарторис, всего лишь девятнадцатый в классе, получил назначение и уже служил в Англии на каком-то невероятно секретном объекте. На что, будучи первым в батальонном списке и кадетом-полковником, вполне мог бы рассчитывать и он, но опоздал и, как всегда, поменял шило на мыло: вместо Сэма Брауна [15]и красивых шевронов на рукаве – всего лишь голубой околыш, и хотя как кадету-полковнику, а тем более первому в списке, ему сократили срок предполетной подготовки, пройдет, наверное, не меньше года, прежде чем значок с крыльями переместится с фуражки вниз и займет положенное ему место прямо над левым нагрудным карманом (вместе, как он надеялся, с ромбом пилота посредине, или хотя бы с глобусом штурмана, или, на худой конец, бомбой бомбардира).
Увидел, даже не вернувшись по-настоящему домой, а всего лишь проездом на пути с предполетных сборов к полетам настоящим, наконец-то на аэропланах, лишь остановившись на вокзале и пробыв там ровно столько, сколько понадобилось матери для того, чтобы сесть в поезд и доехать с ним до узловой станции, где он пересядет на поезд, идущий в Техас, а она вернется домой ближайшим местным; подъезжая, проезжая, начиная оставлять позади родные края: знакомые перекрестки дорог, поля и леса, где он гонял на велосипеде мальчишкой, потом скаутом и, когда подрос достаточно, чтобы взять в руки ружье, охотился сначала на кроликов, а потом бил влет перепелов.
Далее – убогие бедняцкие окраины, неискоренимые, пребывающие вне времени, знакомые, как собственное жадное, всепожирающее, ненасытное сердце, или тело со всеми его членами, или волосы и ногти; первые негритянские хибары, некрашеные и обветшавшие, но если присмотреться, то станет ясно, что не только в этом дело, что они еще немного, совсем чуть-чуть и скособочены, не столько потому, что не стоят вертикально, скорее вертикаль и не была предусмотрена: как будто изначально они были сколочены, увидены под другим углом зрения, спроектированы другим архитектором, предназначены для чего-то другого, уж во всяком случае, имеют другое прошлое, – выстоявшие, а то даже и равнодушные, не замечающие ветров и вообще погоды, какой бы она ни была, хибары, каждая со своим миниатюрным огородиком, похожим на дикие джунгли и вместе с тем ухоженным, со своим поросенком в загоне, слишком, казалось бы, маленьком, чтобы выкормить вообще какого-нибудь поросенка, но тем не менее это как-то удается, и поросенок вырастает, и, как правило, с коровой на привязи и с выводком цыплят, и от всего этого – хижины, сарая и колодца – веет чем-то призрачным и недолговечным, чуждым, но вместе с тем несокрушимо прочным, как пещера Робинзона Крузо; дальше дома белых размером не больше негритянских, но не хибары, во всяком случае по виду, а скажешь иначе, рискуешь нарваться на неприятности, – крашеные или, во всяком случае, бывшие выкрашенными хоть раз, и главное отличие состоит в том, что внутри они не отличаются той же чистотой.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу