Мы с матерью и обеими моими дочерьми переехали туда в мае и обосновались в почти новом доме, отделенном от тихой улицы лужайкой и подстриженными вязами. Слесарь привинтил к решетке симпатичную табличку с моей фамилией, титулом «врач-терапевт» и часами приема.
Впервые у нас была большая гостиная, настоящий салон с белыми панелями в человеческий рост и зеркалами над дверями, хотя деньги на обстановку мы наскребли лишь много месяцев спустя. Впервые появился у нас в столовой и электрический звонок для вызова прислуги.
А ее мы наняли безотлагательно: было бы неприлично, если бы в Ла-Рош заметили, что моя мать сама занимается хозяйством. Разумеется, она им занималась, но благодаря прислуге условности были соблюдены.
Как ни странно, я с трудом вспоминаю эту женщину, особу уже не первой молодости. Мать считает, что она была нам очень предана, и у меня не было оснований этому не верить.
Я отлично помню два больших куста сирени по сторонам калитки. Пройдя через нее, пациенты, дорогу которым указывала специальная стрелка, попадали в аллею, вымощенную скрипевшим под ногой гравием и выводившую их не к подъезду, а к дверям приемной, где был электрический звонок. Таким образом, из кабинета я мог сосчитать своих клиентов и долгое время дела это не без тревоги, опасаясь, что не преуспею в городе.
Все, однако, устроилось благополучнейшим образом.
Я был доволен. Наша старая обстановка не гармонировала с домом, но зато давала нам с матерью пищу для ежевечерних разговоров о том, что мы прикупим по мере поступления денег.
С ларошскими коллегами я был знаком еще до переезда, но шапочно, как скромный сельский врач с врачами департаментского центра.
Их следовало пригласить к нам. Приятели твердили мне, что это необходимо. Мы с матерью сильно робели, но тем не менее решили устроить бридж и позвать человек тридцать.
Вам не надоели эти мелочные подробности? Несколько дней в доме все стояло вверх дном. Я занимался винами, ликерами, сигарами, мать — сандвичами и пирожными.
Мы гадали, сколько человек явится, и явились все, даже одна лишняя, и этой лишней особой, с которой мы были незнакомы и о которой даже не слышали, оказалась Арманда.
Она пришла с одним из моих коллег, ларингологом, взявшим на себя труд развлекать ее — около года назад она овдовела. Большинство моих ларошских приятелей, сменяя друг друга, выводили ее в свет и всячески помогали ей рассеяться.
Так ли было ей это нужно? Не берусь судить. Знаю одно: она была в черном с чуточкой фиолетового, а ее белокурые, с предельной тщательностью уложенные волосы казались тяжелой и пышной шапкой.
Говорила она мало. Зато видела и замечала все, особенно то, чего не следовало замечать, и порой на губах у нее играла легкая улыбка, например когда моя мать, предложив гостям крохотные колбаски — ресторатор внушил ей, что это самый шик, — подала к ним наши красивые серебряные вилки, вместо того чтобы насадить их на штабики.
Присутствие Арманды и неуловимая улыбка, скользившая по ее лицу, внезапно заставили меня осознать, как пусто у нас в доме. Наша скудная, расставленная как попало мебель показалась мне смешной, и у меня создалось впечатление, что наши голоса отражаются от стен, как в нежилой комнате.
Стены в доме были почти голыми. Картин у нас никогда не было. Приобретать их нам и в голову не приходило. В Бурнефе наш дом украшали увеличенные фотографии да календари. В Ормуа я отдал обрамить несколько репродукций из художественных журналов, издаваемых для врачей фабрикантами фармацевтических товаров.
Кое-какие из этих репродукций еще висели у меня, и теперь, на первом своем приеме, я сообразил, что мои коллеги наверняка уже видели их: все мы — или почти все — выписываем одни и те же журналы.
Улыбка Арманды раскрыла мне глаза, хотя выражала она подчеркнутую благожелательность. А может быть, просто ироническую снисходительность. Ненавижу иронию — я плохо улавливаю ее. Как бы там ни было, мне стало не по себе.
За бридж я не сел — игрок из меня в ту пору был никудышный.
— Ну, пожалуйста! — настаивала Арманда. — Мне так хочется, чтобы моим партнером были вы. Вот увидите, все пойдет хорошо.
Мать хлопотала изо всех сил, подстегиваемая боязнью совершить промах, навредить мне. Она извинялась за все. Извинялась слишком часто и с такой униженностью, что становилось неловко. Ох, до чего же заметно было, что она не привычна к таким вещам!
В жизни я не играл хуже, чем в тот вечер. Карты плыли у меня перед глазами. Я забывал заказывать взятки.
Читать дальше