Но сейчас что-то витает в воздухе... что-то неправильное. Мурашки бегут у меня по рукам, сотней иголочек впиваются в щеки. Каким-то образом я знаю — что-то случится. Я никогда не скажу об этом ни одной живой душе, но у меня есть скверное предчувствие, и озноб пробирает меня, несмотря на душную летнюю ночь. Над головой сгущаются тучи, пухлые, будто перезрелые дыни. Приближается буря, но меня знобит совсем не из-за нее.
В хижине слышны тихие стоны Куини, они звучат все чаще, несмотря на густой, словно патока, голос акушерки:
— А теперь, миз Фосс, не тужьтесь больше, прекращайте прямо сейчас. Ребеночек не той стороной идет, он долго не заживется на свете, да и вы тоже. Хватит уже. Успокойтесь. Расслабьтесь.
Куини издает низкий, мучительный всхлип, похожий на звук, с каким лодку вытаскивают из густой грязи в заболоченной заводи. Нас пятерых она родила едва охнув, но сейчас роды тянутся гораздо дольше. Я потираю руки, чтобы прогнать ощущение липкого озноба, и мне кажется, будто что-то притаилось в тени деревьев. Что-то злобное, и оно смотрит на нас. Почему оно там? Оно пришло за Куини?
Я хочу кинуться вниз по трапу, побежать по берегу и закричать: «Убирайся сейчас же! Убирайся прочь! Я не отдам тебе маму!»
Я так бы и сделала — не боюсь, что внизу могут ждать аллигаторы, — но вместо этого тихо сижу, словно птичка-зуек на гнездышке, и слушаю, что говорит акушерка. У нее такой громкий голос, что я все равно что рядом с ней, в хижине.
— О небеса! О боже милосердный! У нее больше одного ребенка внутри. Так и есть!
Папа что-то бормочет, но я не могу разобрать его слова. Слышны звуки его шагов — он проходит через комнату, останавливается, затем идет обратно.
— Миста Фосс, я ничего не могу поделать,— говорит акушерка.— Если вы немедленно не доставите эту женщину к доктору, тогда деткам не суждено будет увидеть свет, и она умрет вместе с ними.
Брини отвечает не сразу. Он ударяет кулаками в стену так сильно, что качаются рамки с фотографиями Куини. Что-то падает, слышится звяканье металла о дерево, и я — по звуку, который раздался, и по месту, с которого оно упало, — знаю, что это. Мне даже кажется, что я вижу оловянное распятие с грустным человечком на нем, и мне хочется забежать в хижину, схватить его, опуститься на колени перед кроватью и прошептать те загадочные польские слова, которые произносит Куини в ненастные ночи, когда Брини нет на лодке, а потоки дождя стекают с крыши и волны бьются о борта плавучей хижины.
Но я не знаю странного, резкого языка, который Куини выучила в своей семье. Она оставила ее, когда сбежала на реку с Брини. Несколько спрятанных в памяти польских слов превращаются в бессмыслицу, когда я пытаюсь сказать их вместе. Все равно — если бы я сейчас взяла в руки распятие Куини, то прошептала бы их оловянному человечку, которого она целует, когда приходят бури.
Я бы сделала все что угодно, только бы помочь Куини родить и снова увидеть ее улыбку.
За дверью ботинки Брини шаркают по доскам, и я слышу, как позвякивает распятие на деревянном полу. Брини выглядывает в мутное окно, которое он забрал с фермы. Еще до моего рождения он разобрал дом на ферме, чтобы построить нашу лодку. Мама Брини умерла, посевы который год подряд уничтожала засуха — дом все равно достался бы банку. Брини решил, что нужно уходить на реку, и оказался прав. Когда по всем ударила Великая депрессия, он и Куини уже счастливо жили на реке. «Даже Депрессия не смогла уморить голодом реку,— так Брини говорил каждый раз, когда рассказывал мне эту историю. — У реки свое волшебство. Она заботится о своих жителях. Так будет всегда».
Но в эту ночь волшебство не сработало.
— Миста! Вы меня вообще слышите? — акушерка начинает грубить. — Я не хочу, чтобы их смерть была на моей совести. Вы отвезете свою женщину в больницу. Сейчас же!
Я вижу через оконное стекло, как застывает лицо Брини. Он крепко зажмуривается и бьет себя по лбу кулаком, затем бессильно опускает его на стену.
— Там буря...
— Мне плевать, если сам дьявол начнет там танцевать, миста Фосс! Я для этой девочки больше ничего не могу сделать. Ничего. Я не хочу, чтобы ее кровь была на моих руках, нет уж, сэр!
— Она никогда... с другими детьми... не было никаких проблем. Она...
Куини кричит — звук высокий и громкий, он врезается в ночь, словно вопль дикой кошки.
— Вот только вы, должно быть, забыли мне сказать, что раньше она никогда не рожала сразу двоих!
Я поднимаюсь на ноги, беру Ферн и сажаю ее на крыльцо хижины рядом с Габионом — ему два года — и Ларк, которой шесть. Камелия, смотревшая в переднее окно, сейчас тоже поворачивается ко мне. Я закрываю ворота на трапе, тем самым запирая малышей на крыльце, и поручаю Камелии следить за младшими, чтобы они через них не перелезали. Камелия только хмурится в ответ. Ей десять лет, и она унаследовала от Брини его упрямство, темные волосы и глаза. Она не любит, когда ей указывают, что делать. Она упряма как осел, а порой еще и глупее его. Но если малыши начнут бузить, все станет еще хуже, чем сейчас.
Читать дальше