Его страсть, его одержимость не ограничивалась одним курением и сочинением историй. Она была гораздо сложнее и состояла из многих компонентов. Третьей составляющей, ничуть не менее важной, чем первые две, были горы .
Горы для Гузмана имели определенное значение. Их поставили туда, где они стоят, для того, чтобы людям о чем-то напоминать: может, о смысле жизни, может, о том, насколько они хрупки и немощны, может, еще о чем. Каждому о разном.
Если Гузману попадалась гора, он останавливался, усаживался и разглядывал ее. И вслушивался, стараясь понять, что она хочет ему сказать. А потом, в знак приветствия, закуривал.
Он побывал в заснеженных Альпах, в Карпатах, в Пиренеях. У подножий Тибетских вершин, на высоте трех тысяч метров, где разреженный воздух и ветер огнем обжигают лицо, а табак не разгорается. Побывал и в Египте, возле трех пирамид в Гизе, этих трех гор пустыни.
В Килауэа, в Полинезии, до сих пор рассказывают о человеке, курившем рядом с вулканом. И вулкан курил рядом с ним.
Таков был Гузман, постоянно вопрошавший свою душу. Он знал, что где-то там она есть, внутри, но, как и все, не знал, где именно.
– С душой знается табак, – говорил он. – Он с ней знаком, он ее соблазняет. Ты куришь и с наслаждением следишь, как дым входит в тебя, обволакивая все тело, потом спускается вниз, к теплым внутренностям. И ты слушаешь, как он клокочет, словно гроза на подходе, темная, наэлектризованная… А потом вихрем поднимается вверх, к мозгу, и ты уже сам не понимаешь, куда он девается. Мы не способны отследить его путь, но он дорогу знает и в конце концов прикасается к ней. К душе .
В горах, где клубились белые облака, Гузман в каждом из них представлял себе очертания собственной души.
* * *
– На самом деле это прекрасный способ существования, – заметил Якоб Руман. – Однако не вижу, как при таком образе жизни обеспечить себе пропитание.
– На первый взгляд невелика забота, уж я-то знаю, – отозвался пленный. – Но хотите верьте, хотите нет, а Гузман разбогател именно на том, что ему удавалось лучше всего.
Гузман – истинный герой праздности.
Но его праздность вовсе не была ленью или апатией. Есть люди, которые рождаются, чтобы вершить дела, но есть и такие, что приходят в мир, чтобы напомнить нам, как, в сущности, прекрасно жить. И вторая категория нужна нам ничуть не меньше, чем первая.
А потому после короткого пребывания рассыльным в прачечной Мадам Ли Гузман больше нигде не работал.
Однако тот, кто не имеет безграничной ренты и не расположен просить милостыню, рано или поздно должен освоить какое-нибудь ремесло или иной способ зарабатывать на жизнь. Поскольку Гузман не относился к рангу обладателей крупных счетов или акций, а обычно был счастлив, если ему удавалось убедить кого-нибудь подать ему на пропитание, то, казалось, выбора у него нет.
От работы он не бегал, он просто скептически смотрел на то, что ему когда-нибудь удастся найти себе работу по душе.
У каждого человека есть хотя бы один талант – так утверждает Библия, – и Гузман знал, что его талант – это курить и рассказывать истории.
Но зачастую обладать одним талантом недостаточно. Нужно еще призвание – здесь мы имеем в виду особый дар превращать свой талант в прибыль.
Если следовать этой логике, то талант рассказчика явно мог бы обеспечить Гузману карьеру романиста. Но курительная составляющая была все-таки чрезвычайно важной.
Он мог точно указать, что именно курить и в какие моменты повествования делать затяжку, но не мог же он побуждать читателя к греху.
И потом, Гузман ни за что не согласился бы, чтобы его истории оказались пленницами книжной страницы. Они были живые, они всякий раз обрастали новыми подробностями, и эти новые необычные подробности занимали место прежних, и так до бесконечности. Истории – как деревья, которые, непрестанно отдавая плоды, сбрасывая листву и старые ветви, все-таки остаются деревьями. И зафиксировать истории чернилами означало бы лишить их души. Иными словами – обречь их на увядание.
Гузман, как ремесленник, тщательно отделывал фразы, искал синонимы, менял их ритм и музыку. Часто импульс необходимой вариации исходил от публики, и по лицам слушателей он определял, был ли пассаж лишен остроты или сценический эффект удался.
– Я – последний из аэдов [5] Аэд – в Древней Греции поэт-сказитель.
, – говорил он о себе, указывая пальцем в небесную вышину, опьяненный дымом сигары и смехом публики. – Я, как современный Гомер, такой же неприкаянный, обреченный постоянно бродяжничать, чтобы нести людям радость воображения.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу