Муньос поднял лицо, как тощий некрасивый пес, обнюхивающий небо над их головами, и улыбнулся с какой-то неуклюжей теплотой.
– Жаль, – сказал он. – Он мог бы стать великолепным шахматистом.
Эхо ее шагов отдается в пустом монастыре, под сводами, которые уже начинают заполнять тени. Последние лучи заходящего солнца падают почти горизонтально, дробясь на каменных выступах и окрашивая алыми отсветами стены обители, пустые ниши, уже успевшие пожелтеть листья плюща, вьющегося вокруг капителей – чудовищ, воинов, святых, мифологических животных – под строгими готическими сводами, окружающими заросший сорняками сад. Ветер, предвестник холодов, тянущихся с севера, откуда вскоре должна надвинуться зима, завывает снаружи, хлеща по склонам холма, треплет ветви деревьев, исторгает стоны у вековых черепиц крыши и раскачивает тяжелую бронзу на колокольне, где ржавый скрипучий флюгер упорно указывает на юг – может быть, залитый светом, далекий и недоступный.
Женщина, облаченная в траур, останавливается возле фрески, облупившейся от времени и сырости. От сиявших на ней когда-то красок осталось немногое: голубое пятно на месте туники, золотисто-розовое – на месте лица и рук. Запястье без кисти, палец, указывающий на несуществующее небо, Христос, черты лица которого едва выделяются на выкрошившейся штукатурке стены; луч солнца или Божественного света, исходящий ниоткуда и уходящий в никуда, подвешенный между небом и землей, светло-желтый сегмент, нелепо застывший во времени и пространстве, который годы и ненастья стирают понемногу, пока не сотрут совсем, будто его никогда и не было там. И ангел без рта, но с сурово нахмуренным челом, как у судьи или палача: все, что сохранилось от него, – это едва угадывающиеся среди пятен краски крылья в известковых выбоинах, кусок туники и меч выщербленных временем очертаний.
Женщина, облаченная в траур, откидывает черную вуаль, закрывающую верхнюю часть лица, и долго смотрит в глаза ангелу. Уже восемнадцать лет, каждый день, в один и тот же час она останавливается здесь и наблюдает, как время уничтожает линии и цвета этой картины. Она видела, как постепенно, словно проказа, вырывающая куски плоти, разъедающая ее, оно стирало контуры ангела, смешивая их с грязной штукатуркой и пятнами сырости, как вздувало краску, крошило и осыпало лица и тела. Там, где она живет, нет зеркал; они запрещены уставом ордена, в который она вступила, а может быть, ее принудили вступить: в ее памяти все больше белых пятен, так же как в этой фреске. Вот уже восемнадцать лет, как она не видит собственного лица, и для нее этот ангел, несомненно прекрасный когда-то, служит единственной внешней мерой того, как время изменяет ее собственные черты: облупившаяся краска на местах морщин, размытые штрихи вместо увядшей кожи. Иногда, в минуты ясности, которые набегают вдруг, как волны, лижущие песок морского берега, и за которые она отчаянно цепляется, силясь удержать их в своей смутной, измученной призраками памяти, кажется, она вспоминает, что ей пятьдесят четыре года.
Из церкви доносится приглушенный толщей стен хор голосов. Они поют славу Господу, прежде чем отправиться в трапезную. Женщина, облаченная в траур, должна обязательно присутствовать на некоторых службах, но в этот час ей дозволяется гулять одной по пустынному монастырю, подобно темной безмолвной тени. С ее пояса свисают длинные четки – почерневшие деревянные бусины, которые она уже давно не перебирает. Далекое пение, долетающее из церкви, сливается со свистом ветра.
Когда она возобновляет свою прогулку и доходит до окна, агонизирующее солнце – уже не более чем пятно красноватого света, пробивающегося вдали из-под свинцовых туч, которые надвигаются с севера. У подножия холма лежит широкое серое озеро, мерцающее отблесками стали. Женщина опирается сухими, костлявыми руками о подоконник окна – стрельчатого окна; снова, как каждый вечер, воспоминания безжалостно возвращаются – и чувствует, как холод камня поднимается по ее рукам и медленно, угрожающе приближается к изношенному сердцу. На нее нападает кашель, раздирающий грудь, сотрясающий ее хрупкое тело, ослабленное холодами стольких зим, измученное заключением, одиночеством и то уходящей, то приходящей памятью. Она уже не слышит ни пения, доносящегося из церкви, ни воя ветра. Теперь это монотонная, печальная музыка мандолины, возникающая из тумана времени, и холодный осенний пейзаж расплывается перед ее глазами, уступая место другому, похожему на картину: равнина, мягкими волнами раскинувшаяся до самого горизонта, и посреди нее четкий на фоне голубого неба, точно нарисованный тонкой кисточкой стройный силуэт колокольни. И вдруг женщине кажется, что она слышит тихий разговор двух мужчин, сидящих у стола, негромкий смех. Иона думает, что если обернется и посмотрит назад, то увидит саму себя, сидящую у окна с книгой на коленях, а подняв глаза, различит блеск стального латного воротника и ордена Золотого руна. И седобородый старик улыбнется ей, на миг оторвав взгляд от дубовой доски, на которой неторопливо и мудро, как того требует его занятие, набрасывает длинной кистью вечный образ этой сцены.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу