— Да уж, — скептически протянула Рут. — Прямо-таки утопила в безумном потоке сознания. Сама не знаю, как выбралась.
— Разговоры — это всегда хорошо, даже если люди не все говорят. Слушаешь других, потом прикидываешь, о чем они умолчали, и заполняешь пропуски. Истина как раз в невысказанном.
Рут помолчала, обдумывая услышанное, потом кивнула:
— Знаешь, я бы хотела поговорить с Эммериком. Услышать, так сказать, точку зрения другой стороны. Жаль, он умер примерно через месяц после Лидии. Интересно, да? Как будто ее существование придавало ему сил, заставляло цепляться за жизнь. Войны ведь не просто начинаются и заканчиваются, они продолжаются еще долго в головах и сердцах людей.
Взгляд Майлса наткнулся на что-то в другом конце комнаты. Он поднялся.
Рут тоже.
— Что это?
Возле стола стоял мольберт. Рядом лежали тюбики с краской. Пластмассовая палитра. Кисти. Несколько губок. Небольшая акварель на мольберте — ваза с яркими летними цветами.
Майлс взял картину в руки.
— Твоя?
Она кивнула.
— Что думаешь?
— Миленькая, — без особого энтузиазма сказал он. — И довольно… свободная.
— Не хочу реализма. Хочу поэзии. Я вижу красоту. Во всем.
Он посмотрел на нее настороженно, даже с опаской.
— Всегда обещала себе, что когда-нибудь вернусь к краскам, — добавила Рут уже более строгим тоном. — И вот вернулась. Знаю, ерунда и чушь, но мне наплевать, кто и что подумает. Включая тебя.
Он посмотрел на картину, потом на Рут, потом снова на картину, словно не знал, что сказать.
— Не устаю удивляться. У людей есть Отто Дикс, есть Кокошка, есть Эдвард Мунк — ну, все эти извращенцы-экспрессионисты, — а им на самом деле нужны цветочки, кошечки, детишки и скромный коттедж у моря. Ты подрываешь мою веру в человечество.
— Кто бы говорил…
— Как ни крути, натура человеческая проста.
— И солнце, как ни крути, уходит за горизонт. Ты, может быть, не заметил, но жизнь коротка.
— Слишком коротка, чтобы тратить несколько лет на какое-то одно занятие, а тем более на одно произведение.
— Возьму на заметку.
— Так ты вытащила меня сюда, чтобы похвастать новообретенными навыками и ткнуть меня носом в собственную неадекватность? — раздраженно спросил он.
— Я тебя не вытаскивала. Ты притащился добровольно, на такси. Видела, как тебя из него высадили. А что касается зачем… хочу показать кое-что.
Она сняла с полки огромный старый альбом в зеленом переплете под названием «Техника акварели» и открыла. В альбоме лежали несколько пожелтевших листков весьма низкого качества, исписанных неспешным, элегантным почерком.
При виде их глаза у Майлса полезли на лоб. И формат бумаги, и почерк были хорошо ему знакомы.
— Садись и пристегни ремень, — сказала Рут. — Последнее письмо Йоханнеса своему другу. Мы нашли его, когда делали уборку в доме перед продажей.
Майлс сел и начал читать.
6 мая 1760 года.
Мой дорогой Корнелис!
Не знаю, как и благодарить тебя за письмо. Мы не общались два — нет, больше, чем два года, за что я могу корить лишь себя самого.
Если помнишь, при последней встрече — если не ошибаюсь, в марте 1758-го, — я, пребывая в состоянии немалого раздражения, просил тебя не обнародовать нашу переписку без моего согласия. Сейчас я содрогаюсь при мысли о том, сколь жалок и несчастен был тогда.
Я действительно стал жертвой подлого обманщика, итальянца Джакомо Паралиса, чье настоящее имя — как удалось выяснить позднее — звучит совсем иначе и означает в переводе с его родного языка «новый дом». Должен сказать, что каков бы ни был этот дом, я бы не остановился в нем, даже если бы был ночью застигнут непогодой в чистом поле.
Что касается презренной Эстер, то после того дня я не видел ее ни разу, не имею никаких новостей и, откровенно говоря, не желаю о ней и слышать. Мы расстались и как будто живем в разных мирах, о чем я нисколько не жалею. А дело все в том, друг мой, что я теперь семейный человек. Моя жена — Ханна, дочь пивовара Гроота, женщина благоразумная, рассудительная и очень веселая, верная супруга и надежный друг. С ней дни мои проходят в совершенном счастии. Более того, Господь благословил нас ребенком, которому сегодня исполняется год. Сейчас это крохотное существо ползает у моих ног, всячески стараясь отвлечь отца от столь нудного занятия, как царапанье пером.
Короче, в прошлое канули дни, когда я пребывал в раздоре с миром и самим собой. Сейчас очевидно, что все мои прожекты и надежды были полной глупостью, тщетой и уступкой пороку. Хитроумное устройство — мою Платонову пещеру, линзы и прочее — я уничтожил без всякого сожаления. А вот последнюю гелиографию сохранил, хотя она и раскрашена красками. Сохранил не приятности ради, поскольку держу ее в потайном месте в верхней комнате, а как напоминание себе о том, что разум пытливый и впечатлительный не замечает порой того, что предлагает ему жизнь. Если кто-то когда-то и найдет ее, то вряд ли постигнет секрет, записанный на задней ее стороне, но изложенный веста запутанным языком. Я занимался алхимией, друг мой, и дьявол поджидает тех, кто повинен в грехе гордыни. И разве не верно то же самое для искаженного образа? Если помнишь, медная пластина темнеет при свете и светлеет в темноте. Теперь я понимаю, что это и есть знак рогатого, печать его козлиной лапы. В мире Сатаны свет и сумерки христианского дня меняются местами.
Читать дальше