― Проводишь? ― спросил Смирнов.
― Ага, ― согласился Алик.
В этом районе в основном болели за "Динамо". Поэтому толпы спартаковских болельщиков двинулись к метро, к трамваю, к троллейбусам, чтобы ехать на Пресню, в Сокольники, на вокзалы. А на Красноармейской было почти безлюдно.
― Ты у матери был? ― спросил Смирнов.
― Вчера весь вечер.
― Как там она?
― Знаешь, почти нормально. Она, видимо, равно приучила себя к мысли, что отец умрет скоро, и поэтому сейчас спокойна, разумна, даже шутит иногда.
― Ну а ты?
― А что я? Вчера весь вечер старые отцовские фотографии разбирал. Занятная вещь: во время гражданской войны они все веселые беззаботные, франты ужасные ― победители. И вдруг мир, и, вдруг, как ты говоришь, каждодневная маята. Меня один снимок поразил: сидят хозяева огромной губернии в ситцевых толстовках, в веревочных сандалиях на босу ногу, изможденные, усталые, несчастные. Ответственность нечеловеческая за разоренную страну. Такой вот и ты сейчас.
― Я такой, Алик, не оттого, что ответственность свою ощущаю, а оттого, что хозяином себя не чувствую.
― А пора бы.
― Наверное. Но я человек приказа, таким война сделала. Приказали сверху ― исполнил. И сам приказал. Тем, что внизу.
Дошли до Инвалидной, и здесь Смирнов решился. Он тихо спросил:
― Алик, где твой пистолет, который ты в сорок пятом у демобилизованного выменял?
― Как где? Ты же мне сказал, чтобы я выбросил его, я и выбросил, рассматривая свои хорошие башмаки, искренне ответил Алик. Они уже остановились.
― Куда ты его выбросил?
― В сортир, как ты и приказал.
― Не ври мне, Алик. Я нашел твой "штейер" и по дурацкому латунному шурупу узнал. Такие вот пироги.
― Я очень боялся, что это так, и очень наделся, что это не так, Саня.
― Давно догадался?
― В день отцовских похорон. Не догадался ― почувствовал. Но не верил. Не верил!
― Не хотел верить. Ты пойдешь со мной?
― Да.
В натуре хорошенькая девица не морщила нос, не сбрасывала казакин. Она открыла им дверь и затравленно смотрела на Смирнова.
― Давно приехала? ― не здороваясь, спросил он.
― Позавчера, ― хрипло ответила та.
― Я же тебя просил, Валя.
― Я не смогла, Александр Иванович.
― Здравствуй, ― укоризненно поздоровался Алик.
― Здравствуй, ― мрачно ответила она.
В прихожей появился Виллен. Стоял, упершись правой рукой в дверной косяк, и непонятно улыбался. Поулыбался и известил Смирнова:
― А я тебя второй день жду, Саня. Только вот на кой ляд ты Альку приволок?
Не отвечая на вопрос, Смирнов предложил:
― Давай, Виллен, отпустим Валю погулять, а?
― Давай отпустим, ― охотно согласился Виллен. ― Гуляй, Лера.
Сестра выскочила из дома, на прощанье яростно хлопнув дверью. Избушка слегка сотряслась. Виллен широким гостеприимным взмахом руки пригласил визитеров в комнату, которая на этот раз была сравнительно прибрана какой-никакой, но женской рукой. Уселись.
― Как ты ей в глаза смотришь? ― поинтересовался Смирнов.
― Прямо, ― отрубил Виллен.
Помолчали. Алик встал из-за стола, походил по комнате, остановился у портрета с траурной лентой, не выдержал, спросил:
― Зачем ты все это сделал, Виля?
― Что именно?
― Зачем ты навел их на меховой склад? ― начал задавать вопросы Смирнов. ― Зачем ты их посадил?
― Навел, чтобы посадить, ― спокойно пояснил Виллен.
― А лбами зачем их сталкивал, зачем стрелять друг друга заставил?
― Потому что их через восемь месяцев выпустили. А они не должны жить на свободе.
― За что ты их так ненавидишь? ― Алик, сочувствуя, смотрел на Виллена.
― Я их ненавижу? ― удивился тот. ― Можно ли ненавидеть блевотину, дерьмо, помойку? Я просто хочу, чтобы их не было.
― Как красиво-то, Виля! ― восхитился Смирнов. ― А главное ― вранье. Все это из-за Валерии, Алик. Аристократу Приорову сильно не нравилось, что сестра с приблатненными компанию водит. Сначала с Ленькой Жбаном дружила, а потом в Цыгана влюбилась по-настоящему. Так, Виллен?
― Не влюбилась, а путалась.
― Это ты о сестре? ― спросил Алик.
― О сестре, о сестре, ― подтвердил Виллен. ― Глупенькую соплячку эту подонки разок-другой в кабак сводили, она про роскошную жизнь сразу все и поняла.
― Она Цыгана любила, ― напомнил Смирнов.
― Да брось ты! Любила! Кого? Падаль эту?! Тварь эту, которая мне, понимаешь ― мне! ― рассказывала, как они в лагерях политических давили! Пятьдесят восьмая ― значит, фашисты! Давили их! А охрана на это с удовольствием закрывала глаза!
Читать дальше