– Знают, Михалыч. Афганистан-то еще не кончился.
Он помолчал.
– Да, ты прав. Не кончился. То вводят, то выводят, бросают как штрафников под пули, трещат про интернациональный долг, а потом тех, кто молил о помощи, режут, ставят новых, снова режут, снова ставят, – тряхнул кудрями, – Дурная война. Все войны дурные. Кто развязывает, тому плевать, а кто платит по счетам, тот даже не понимает, за что, – и тут же: – Вот Пелагея Силовна. Она маму весной, когда уж сил у нее ходить не было, вытащила из города, спасла от зачисток, от кошмара, приволокла в отряд. Вот ведь, у партизан жить выходило лучше, чем просто в оккупации. А когда осенью наши стали подходить, так что эсэсовцы делали… а что я, ты знаешь. Сорок тысяч во рвах на Поселенском кладбище, полгорода полегло. Немногие спаслись. Вывозили составами, всех, кого успевали схватить. Оставшихся в лагере заминировали. Лютовали как звери и ушли как звери, в леса. А потом наши звери пришли, стали доискиваться… вот тогда Пелагея Силовна еще раз нас с мамой спасла. Надела все ордена и пришла к майору НКВД, который делами города занимался. Доносы читал и выяснял, кто на кого работал. Партизаны тогда ведь предупредили войска фронта, что город вот-вот на воздух взлетит, что нужно совместно ударить. Так и сделали. Иначе бы ничего не осталось. А все равно партизан проверяли, тем ли занимались, не имели сношений с гестапо, не сдавали своих. Некоторые да, сдавали своих, имели сношения, факт. Но единицы, а их всех скопом. Тем более, маму мою мало кто и знал и видел… кажется, видели у Ляйе. Потому и донесли. Пелагея Силовна ее и спасла. Суровая женщина, жестокая. Но по-своему справедливая. Наверное.
– Почему жестокая.
– Никого не щадила, ни своих, ни чужих. Мерила своей меркой и… вот как пример. Подорвали они поезд, а потом выяснилось, что он с угнанными в концлагеря. Или намеренно так сделали, или просто не рассчитали время. Сейчас не скажешь. Пелагея Силовна только и сказала: «Им лучше здесь умереть, чем там подохнуть». Как отрезала. Про тот поезд много чего говорили, ведь сколько сот человек погибло разом. Своих же. А она… ей поверили, что так и надо.
– Так и надо? – вздрогнул я.
– Наверное, так и правильно тогда было – и говорить, и думать. Я же сказал, время другое было, люди не такие, что их нынешней меркой мерить. Я сам уже не тот, а ты и подавно. А твои дети и вовсе будут слушать сказки про войну и верить им. Или не верить вообще ни во что, что уж точно вернее. Сказки нам сейчас говорят. Даже не знаем, сколько всего потеряли, не то десять, не то двадцать миллионов. А все пишут: «Никто не забыт, ничто не забыто». Сразу все забыли. Самый день Победы и тот начали отмечать в шестьдесят пятом и то только потому, что Брежнев не был холуем у вождя. Другой человек, вот и вернул праздник. Вот и празднуем, радуемся, что дали, скорбим, пока можем, пока помним, – он замолчал коротко, а потом произнес коротко: – Ладно, разговорился я, горло запершило. Выпью. А ты иди к своей, с ней теперь поговори.
Выпер меня из комнаты, захлопнул дверь. С порога наткнулся на Ольгу, пристально смотрела на меня, но ничего не говорила. Наконец, когда услышала щелчок задвижки, произнесла негромко.
– Пойдем ко мне.
– Мы поговорили. Наверное, ему надо было всего-то выговориться, я…
– Я знаю, пойдем, – глаза заблестели. Странно, что я еще десяток минут назад желавший ее, вдруг ухватил руку и сжав, пробормотал:
– У меня к тебе просьба.
– Ты о чем? – насторожилась. Но блеск не пропал.
– Сыграй мне еще. Я никогда не слышал.
– Ты никогда и не спрашивал, – опустила голову, больше глаз я не видел. Повела за собой. Закрыла дверь, едва впустив, положила ладонь между лопаток и подвела к низкому журнальному столику, где лежали журналы – «Огонек» и «Новый мир». – Никогда не спрашивал, – повторила, остановившись за моей спиной.
– Прости…
– Нет, я, верно, сама виновата. Тоже ничего не говорила. Мы как… как вы с Михалычем. Вроде соседей. Вместе во всем, кроме главного, – долгая пауза, которую никто не решался нарушить.
– Что тебе сыграть?
– Может, романс? Что тебе самой больше нравится.
Она кивнула. Выдохнула.
– Я только сейчас. За гитарой.
И вышла в кухню.
Дни после праздников понеслись безудержно, неделя мелькала за неделей. Оля будто прикипела к работе, все раньше уходила, все позже возвращалась. Мы по настоящему бывали друг с другом только на выходные, этого всегда казалось и мало, и как ни странно, излишне, ибо наговорившись и наласкавшись, вдруг ощущали пустоту, препятствующую даже простому общению. Хотелось и молчать, но молчание давило. Тогда Оля старалась рассказывать о рабочих делах, да и я тоже сообщал ей новости, как постепенно втягивался в рабочую среду, как раскраивал, придумывал, переменял образцы одежды, которые с превеликим удовольствием на меня взвалил директор. Ему хотелось много чего поменять, но только из того, что имелось, – выкройки классических образчиков дизайна времен еще семидесятых, которые он почему-то считал золотым временем моды. Возможно, в чем-то был прав, но я старался перекроить выглядящие смешными брюки-клеш в дудочки и широченные пиджаки с подплечниками в нечто более пристойное, либо со спадающими плечами, либо в притык к фигуре. Директор хотел многого и сразу – магазин детской одежды приносил не только существенный доход, но и возможности для реализации его идей. А посему мне приходилось только поворачиваться, чтоб успевать за всеми его бросками мыслей.
Читать дальше