— Потому что ко мне сейчас пришла его жена… красивая, молодая, но она, — папа говорил нормальным языком, отчего еще яснее был ненормальный смысл произносимого, — она не отреклась от мужа, борется, просит незнакомых людей, меня, Вас… мне кажется, в интересах нашего государства, чтобы жены хранили верность…
Нарком молча смотрел на папу: он отнюдь не решил, что перед ним ничего не понимающий во Времени наивный пустобрех, более того, Наркому показалось, что перед ним — МУДРЕЦ!
— Садись, пиши, — перебил он папу, — в Политбюро!
Закончилась эта история еще более неправдоподобно: после письма в Политбюро, подписанного Наркомом и папой (на чем настоял Нарком), дело директора завода было пересмотрено, и он вернулся на свой завод… начальником цеха. Почему так? Не знаю. Может быть, сам факт, что за незначительного человека заступился значительный, был столь уникален, что привел к уникальному же результату… Хотя, скорее всего, ситуация сложилась на редкость банальная: в досье на Наркома весомой уликой легло не только заступничество, не только освобождение директора из тюрьмы, но и… заранее предусмотренное, вскоре последовавшее новое разоблачение недавнего начальника цеха: следствие, признание, обличительные показания — все, что и составило перед войной дело Наркома. Странно, что сам он не понимал, подписывая письмо в Политбюро, что своими руками из уже размятой чекистами человеческой глины лепит будущего своего разоблачителя?! Или понимал, осознавал и шел на это, замаливая одной конкретно им спасенной душой участие в общем душегубстве?!
Не знаю, да теперь уже и не узнать, но как бы то ни было, с той истории начались особые отношения Наркома и моего папы: являясь по вызову с папкой «К докладу», он наперед знал, чего от него ждут, и «гуманитарную» — выражаясь нынешним языком — свою функцию исполнял с редкой естественностью и достоинством.
А вот в сентябре сорок первого не пришел: выяснилось, что он записался добровольцем в народное ополчение. С утра, пораньше, первым…
Хлипкий, тщедушный, он сознавал, что все станут его отговаривать, а потому никому о своем намерении не сообщил. Он знал, что обречен, но не испытывал страха, словно понял истину, что сохранение жизни и уклонение от смерти к сфере мудрого не относится…
— Ты хочешь быть убитым? — спросила его, уже смиряясь с вдовьей долей, мама.
— … не больше, чем убивать, — ответил он…
Доложили Наркому.
Позвольте мне утверждать, что могущественный Нарком чему-то научился у бессильного моего папы. Иначе почему, после не долгого раздумья, удивив весь Наркомат, он потребовал машину и явился перед строем вооруженных палками за неимением ружей ополченцев…
Человек начитанный, он помнил, что и в первую Отечественную даже крестьяне не палками — вилами воевали, а тут?! Забыв о цели приезда, гневный, униженный, он шел вдоль шеренги недавних учителей, художников, студентов, требуя выправки и призывая положить жизнь за Родину… И лишь вернувшись к машине, назвал после секундного колебания имя моего отца…
Так закончилась для папы военная служба, так он был спасен человеком, который прекрасно понимал, что все остальные, оставшиеся в строю, лягут костьми на подступах к Москве. Жалея всех, он спас только того, кого знал. Другие наверняка были смелыми, добрыми, искренними людьми, но их он не знал.
А в папе — не ошибся. Они остались в Москве и тогда, когда Наркомат был эвакуирован; 16 октября 1941 года на разных этажах огромного и пустого здания работали, несмотря, на ныне забытый позорный приказ, и эти двое: Нарком, чье присутствие было предписано долгом, и мой папа, отказавшийся уехать в эвакуацию, бесполезный в высшей степени и все же необходимый Наркому, как нудный голос совести среди торжества пушек…
Все, что было до и после 16 октября, хорошо известно — из летописи выпал только один день пустых коридоров, мужества и мародерства, день, когда молчал прямой провод, коим были привязаны к сданному, но не взятому городу бывшие и будущие жертвы, палачи, преемники, все те, кого называли соратниками…
Не выдержав гипнотизирующего молчания «вертушки», Нарком позвонил по внутреннему телефону папе и спросил его, как дела?
Этот необычный в устах Наркома вопрос был задан в столь необычный день, что тем значительней обыденный ответ моего отца, маленького, сутулого человека в пустой, нахохлившейся к ночи столице:
— Если мы здесь и пока без дела, значит наши дела не так уж плохи…
Читать дальше