Заговеев отёр свою чёлку тылом ладони. – Ты про лужки нам, умный.
Скрывши взгляд под насупленной бровью, тот погрозил клюкой. – Не балýй, фуфел квасовский! А москвич понимает. Видит, как дом купил. На Степановну дом отписан был, чтоб сберечь его, потому как я с властью бился. Знали ведь – конфисковывать.
– Суть давай…
– Цыц, пьянь! – гаркнул Закваскин. – Я в Воркуте был, дура и пишет мне: дом продать, сыну денег… Вякали вот такие курлыпы, – за воровство сидел мой Колюха-то. А сидел – так как, вдаль смотря, разрушал старый строй. Кто лучше? Кто, как ты, водку жрал да пахал? Выкуси!! – И он поднял вверх листик. – Лучшие, кто вперёд глядел: солженицыны и сынок мой. Тут, – продолжал он, – баба решилась, где родила с меня личность, дом продать, где доска потом будет, кто здесь родился. Я тогда, под андроповской строгостью, что ж, пишу, продавай. Про лужки слова не было, про сад не было. Там – Закваскина дарит дом на трёх сотках этой… Рогожской. Было ведь? Как юрист сказал вроде дарственной, чтоб законно. Вот документ, написано, что подарено «дом с пристройками на трёх сотках»; вот тут как… – И Закваскин вскричал озлясь: – Где лужки? Не помянуты! Тут читай! А про сотки-то – есть оно! Значит сад – мой в бумаге! Осенью… – он сморкаться стал в тряпицу, – перемерил я землю. Сто где-то соток, и все мои без трёх.
Близ меня тёрся сын, бормочущий, чтоб «скорее», так как «пора уже».
– Как! – твердил я в смятении. – Нам меняли свидетельства в девяносто четвёртом; я вписал двадцать соток к трём, остальные – заимка.
– Что ж, по закону… Семьдесят семь моих в этом случае, и лужки тож… Сад – двадцать соток? Коли лужки твои, тогда садик мой, – вёл Закваскин. (Думалось, что вот-вот объяснится первым апреля). – Ты же не где-то взял, чтоб всяк рылся у дома, а ты у дома взял сотки. Нет, что ли?.. Ты, Гришка, слушай и мне не тявкай, как этот Бобик твой… Или сдох уже Бобик? Мне не слыхать его.
– Дак шпана твоя… те Серёня с Виталей! – стал вскипать бедный.
– Ври! Доказательства? Покажи нам их. Врать я сам горазд… – И Закваскин упёр взор в моего сына. – Я пришёл, что дрова мои кончились, а в твоих, москвич, – как ты думал, но, знай, в моих лесах, – сухостойник. Я и возьму дрова, так как ты сказал, что твои сотки – садик. Мне те дрова нужны, чтоб сынка печкой встретить. Ты вот и сам с сынком, понимаешь жизнь… Старший твой что не ездиит, Митька-то? Как малóго звать? Съем! – он гаркнул.
Сын отбежал.
– Пугнул дитё… – Заговеев ругнулся. – Где тут в бумаге, что лес вдруг твой? Тягаешь?! Что, я в Москве живу, чтоб не видеть? Лиственки в спил хотел, да боялся: как зачнут падать – с Флавска заметят… Ты документ покажь! – Заговеев надвинулся.
– Есть такой. Со Степановной дали нам пару га как местным. А где возьму их – тут я и сам с усам. Взял в твою, москвич, сторону. Что вдоль Гришки брать? У него одна грязь… Балýй! – оттолкнул он начальственно Заговеева в грудь. – Подь к дьяволу! И готовь мне аванс, пьянь. Будешь косить в лужках? Так с тебя полста долларов.
– Во, Михайлович!! По его всегда! Что молчишь? Он же в двор твой без мыла, а?
Я молчал.
– Так как знает законы, – буркнул Закваскин. – Правильно. А ты подь, Гришка, подь отсель. Подои коровёнку, чтоб молока мне; будет на выпивку. Ты, Рогожский… без зла к тебе, по нужде только требую, и своё. Сад? – твой пусть. Мне пока незачем.
– Во! Да как так?! – выл Заговеев.
И я ушёл, поняв, что не вытерплю. Я ушёл разобраться, прежде чем спорить или затеять что, – не немедленно, когда мозг являл сонмы вздрюченных и разрозненных, перемешанных слов и помыслов. Струны психики лопались. Я на корточках кочергой ворошил угли в печке нудно и долго. В сумерках с сыном вышел к засидке.
В домике, – в снежном домике на валу снегов, взгромождённых Магнатиком, – я засел близ упёртого в доски пола оружия и включил фонарь. Я себя контролировал и почти стал спокоен, страшен для внешнего. Я, окончив рефлексии и сказав, что нам нужно молчать с сих пор, наблюдал, как, захваченный новизной обстоятельств, сын мой поигрывал в бытовую рутину, да-да, поигрывал, учась взрослости (но зачем ей учиться, пакостной взрослости? благо кончиться в детстве; зря толстоевские о « слезинках » детей; вдруг прав маньяк, кто казнит их безгрешными до злой взрослости; чик по горлышку – и в раю?). Сын стал есть, ибо ел он не где-нибудь: в снежном домике; после делал бойницы; после, зевая, стал убеждать себя: почитать? обязательно! и – читал в мечтах… Вдруг дыханием затуманил луч фонаря.
Читать дальше