– Ладно, черт с тобой, – сдался Карруа. – Придется Маскаранти тебя подстраховать. Да, вот еще что: очевидно, эти люди будут тебе звонить, так что придется поставить твой телефон на прослушивание.
– Да пожалуйста, сколько угодно!
– Предупреждаю: я доложу начальству, что веду расследование этого дела. – Карруа поднялся из-за стола. – И запомни, если с тобой что случится, я погорю. Меня сошлют в Сардинию на хлеб и маслины.
– Если не ошибаюсь, ты и здесь ими питаешься.
– Остряк нашелся! – рявкнул Карруа. – Да пойми же ты, я вовсе не хочу погореть, поэтому ты должен остаться цел и невредим. Мне наплевать, раскопаешь ты что-нибудь или нет, в конце концов если кто и вырвет эту сорную траву с корнем, так это не мы. Главное – чтоб ты остался жив и дело не попало в газеты.
Он вдруг почувствовал, что на душе у него стало спокойнее.
– Идемте, Маскаранти.
– Слушаюсь, доктор, – отозвался тот.
– Он не любит, когда его называют доктором, – заметил Карруа (у него на душе спокойнее не стало). – На, возьми эти деньги, распоряжайся ими, как будто они твои. Если вдруг они вздумают тебя обыскать, пусть убедятся, что деньги при тебе.
Пожалуй, он прав.
Внизу, во дворе квестуры, сидел голубь – один-одинешенек, – неподвижно сидел и грелся на солнышке, будто уснул или был высечен из камня. Оснащенная рацией машина Маскаранти чуть не наехала на него, а он и не шелохнулся.
Звонок был крайне вежливый. Маскаранти плотно затворил дверь кухни, отстегнул пистолет и переложил его в карман пиджака. Дука пошел открывать. Конечно, глупо настораживаться при каждом звонке, но теперь, когда его сестра с девочкой уехала в Брианцу, звонить особенно некому (и впрямь за четыре дня это был первый звонок), да еще так вежливо, в общем, они с Маскаранти сразу поняли: это те, кого они ждут. Первое, на что упал взгляд Дуки, – был чемоданчик (именно чемоданчик, а не большая сумка), и уж потом он увидел длинные стройные ноги, такие же юные, как лицо и фигура в ярко-красном рединготе.
– Доктор Ламберти?
Голос был не такой юный, как лицо, и далеко не такой вежливый, как звонок; в интонации явственно слышался миланский диалект, да-да, тяжелый, гортанный выговор миланской провинции, какой можно услышать где-нибудь в Корсико или Колоньо-Монцезе, где вульгарное, хотя и добродушное деревенское наречие смешивается с дальними и чуждыми диалектами.
Дука кивнул и впустил ее, потому что сразу догадался, что это она.
– Я от Сильвано, – сказала гостья, войдя в прихожую.
На ней почти не было косметики, только помада и по-клоунски подрисованные брови, что выглядело особенно нелепо и неприятно на фоне чистого, белого лица. Он жестом пригласил ее в кабинет; чемоданчик, должно быть, весил порядочно; Дука определил это по металлической окантовке и по тому, как она сгибалась от его тяжести.
– Садитесь пока в кресло.
Ох уж эти хитрецы: прислали девчонку вместо того, чтобы приехать за ним, как было условлено. Никогда правды не скажут!
Прежде чем сесть, она поставила в угол чемоданчик, сняла редингот (под ним оказалось короткое красное платье и тонкие черные чулки), потом взяла сумочку и, порывшись в ней, вытащила сигареты «Паризьен».
– Хотите? – Она протянула ему пачку.
– Спасибо. – Он любил эти сигареты; интересно, где она их достает, видимо, ездит во Францию или в Швейцарию.
– Еще кто-нибудь в доме есть? – спросила она.
– Да, один мой приятель. – Приходится говорить правду, не мог же он спрятать Маскаранти в шкаф, как в водевиле. – А что, вас это не устраивает?
– Да нет, я просто так спросила. – Она удобно, без излишней вальяжности, устроилась в кресле. – Как потеплело, да? Хоть и окно открыто, а все равно тепло.
Дука стал вытаскивать из своего скромного стеклянного шкафчика хирургические инструменты. Он был без пиджака, в одной рубашке с закатанными рукавами, и ему не было так тепло, как ей. Тепло и холод – ощущения субъективные.
– Да, пожалуй, потеплело.
– Я, бывает, и в июле мерзну.
– Обождите, я сейчас вернусь.
Сложив инструменты в стеклянный судок, Дука вышел в кухню. Не глядя на Маскаранти, достал из буфета кастрюлю, вывалил туда эти железяки, залил водой и зажег газ. Итак, после долгого перерыва он возвращается к священной профессии врача; последним актом его медицинской практики было убийство старухи, умиравшей от рака (на профессиональном языке это называется эвтаназией, то есть ускорением неизбежной смерти из соображений гуманности, и карается законом), вот теперь ему предстоит еще одно гуманное деяние – восстановить целостность юной цветущей особы, которую та столь опрометчиво утратила.
Читать дальше