Вполне возможно, что меня видел не только Плахи, но и кто-то еще; нельзя закрывать на это глаза. В какую-то минуту он даже засомневался: что если звонок Плахого — заранее подстроенная ловушка, почему он говорил об этом по телефону? Не было ли там еще кого-нибудь? Может, ждали, что я проговорюсь, признаюсь? И, собственно, я был близок к тому — не повесь Милан трубку, я бы все ему выложил, так и вертелось на языке: когда я пришел домой, Гелена была уже мертва… Возможно, этот обалдуй уже рассказал обо всем, да, в какую-то минуту и это представлялось Славику правдоподобным, но поразмыслив немного… нет, исключено… это не что иное, как порождение его болезненной подозрительности. До такой подлости Плахи все же не дошел бы, нет, он не предал меня, наверняка сказал им, что я шел к матери, и весь этот разговор инсценировал только затем, чтобы отомстить мне (за что?), хотел напугать меня и высмеять, просто хотел позабавиться, да, это точно. Но как Славик ни убеждал себя, ему так и не удалось до конца избавиться от опасений — в душе словно зародилось и пустило ростки губительное семя недоверия, сомнений и пожирающей подозрительности, как неизбывное наказание, от которого уже не уйти; словно ему суждено было быть наказанным пожизненной тревогой, все отравляющим недоверием и подозрительностью к каждому; словно ему уже никогда не ощутить покоя, словно его отношение к другим навсегда останется искаженным, ибо он окончательно исключил себя из общества невиновных.
Нет, теперь уже никому нельзя доверять, никому, даже собственной матери. Надо рассчитывать только на самого себя, с самого начала надо было рассчитывать только на самого себя. Надо было сделать то, что собирался сделать с самого начала и чему мать помещала — надо было сразу признаться, да, надо было признаться, что он был дома, но Гелена была уже мертва. Глупо рассчитывать на свидетельство матери. Впрочем, еще не поздно. Конечно, теперь будет труднее, если они докажут, что он был дома, но все-таки еще не все потеряно. Можно же понять, почему поначалу он все отрицал, разумеется, он испугался, поддался панике, потерял голову, да, надо приготовиться к отступлению. Отступление? Нет, лишь тактическая переброска на заранее выбранные позиции; хотя лучше бы не пришлось прибегать к ней. Спокойствие, спокойствие и благоразумие. Может, все видится ему в слишком черном свете, может, дело до этого не дойдет… может… ДОВОЛЬНО.
Посмотрим. Посмотрим, как разовьются события. Человек должен приспосабливаться к любому положению; Гелена права. А Плахому он и впрямь благодарен. За то, что тот открыл ему глаза, да, спустил его на землю, спасибо, старик. Теперь буду жить с оглядкой.
На все.
На каждого.
Тупой нос и широкий рот, глаза, посаженные слишком близко к носу и слишком далеко от ушей, коротко подстриженные, черные с проседью, растущие низко надо лбом волосы, густые и жесткие, как проволочная щетка, — поклонник матери Виктор Ружичка. Хотя он был гладко выбрит и благоухал одеколоном, квадратный подбородок и мощные челюсти отливали сизиной; видимо, обрастал щетиной быстро и обильно. И вообще, он весь был квадратный, массивный и тяжелый, точно грубо отесанный шлакобетонный блок. Его широкая спина в талии почти не сужалась, ноги с мощными бедрами выглядели слишком короткими в сравнении с руками, доходившими почти до колен и неловко болтавшимися вдоль тела. Очевидно, руки доставляли ему много хлопот — словно не зная, что с ними делать; он поминутно прятал их за спину. От него исходила какая-то брутальная сила, и — как казалось Славику — он долго не колебался бы, если бы подвернулся случай применить ее. У него, верно, и на спине волосы, подумал Славик, и почувствовал к обожателю матери такое сильное отвращение, что сам поразился; я предубежден против него, попенял он себе, надо сдерживаться. Но он напрасно пытался отнестись к нему непредвзято, освободившись от каких бы то ни было предрассудков; этот орангутанг был полной противоположностью отца, и ему пришлось приложить немало стараний, чтобы хоть частично подавить в себе инстинктивное отвращение — а это лишь усиливало его раздражение. Как только она позволяет, чтобы ее касались эти толстые, грубые, волосатые руки; ему стыдно было за мать, эта связь казалась ему недостойной; в ее возрасте втюриться в такого обезьяноподобного самца, что может привлекать ее в нем, кроме… эта мысль была мучительной; когда он воображал себе их в постели, краска обиды заливала ему лицо. Это было мерзко, вульгарно, оскорбляло его вкус и чувство меры. Что ни говори, а все-таки есть разница: связывает ли явное сексуальное влечение двух тридцатилетних любовников или шестидесятилетних. Когда он смотрел на Виктора Ружичку, то совершенно ясно представлял себе: этого человека ничто другое не связывает с матерью, кроме секса; ни о каком духовном родстве не могло быть и речи. Какая духовность может скрываться в этом мускулистом теле, за этим низким лбом, и вообще сомнительно, дремлет ли там хоть какая-то мысль. Он скорее мог бы понять, если б на старости лет она сблизилась с каким-нибудь тщедушным, болезненным пенсионером, с которым они провели бы вместе осеннюю пору жизни: интеллигентный, чуткий, нежный, тихий, порядочный, честный друг высокого роста, соответствующего возраста, не обремененный обязательствами, некурящий и непьющий, который может скрасить осень пятидесятисемилетней, надо надеяться, интеллигентной женщине приятной наружности, разбирающейся в искусстве и знающей толк в гастрономии, стремящейся к взаимопониманию и гармонии… Девиз: «На уровне», «Могу надеяться?», «Ты и я», «Надежда умирает последней», «И ты одинок?», «Одиночество тяготит», «Любовь всего лишь слово?», «Доверие за доверие», «Платоническое счастье»…
Читать дальше