— Замолчи! — выдохнул он, испуганно озираясь.
— Уверяю тебя, я не так уж серьезно больна…
— Замолчи!
— Клянусь тебе, отец, я не хочу умирать, я не умру…
Это было выше его сил. Он умолял ее наконец замолчать, больше не мучить его.
— Вот увидишь, отец, все уладится…
И тут в комнату вошел Жак. Их отец стремительно встал, сгорая от стыда, испуганный, напрасно пытаясь взять себя в руки.
— Что тебе надо? — спросил он, глядя в сторону.
— Ничего. Я пришел, чтобы поцеловать сестру…
В глазах молодого человека застыло недоверие, полное отсутствие уважения к отцу. Он дождался, пока отец уйдет, и спросил Вьеву:
— Что с ним? Что на него нашло?
— Думаю, он очень переживает из-за меня. Он думает, что я скоро умру…
Жак с сомнением в голосе что-то проворчал.
— А ты что думаешь? — спросил он сестру.
— Все то же самое! Его и нашу тетку связывает какая-то тайна. Возможно, и нашу мать тоже. В любом случае, это ужасная тайна, возможно, даже преступление.
На лестничной площадке Софи разговаривала со своей матерью голосом, который даже издали можно было легко отличить от всех других голосов.
— Хочешь, я отвезу тебя на машине?
— Нет.
— Можно я поеду с тобой?
— Нет.
— А что в этом пакете?
Брат и сестра переглянулись, потом Жак пожал плечами, словно говоря: «Ну что ты хочешь?»
Он вышел из комнаты, прошагал мимо тетки, не поздоровавшись с ней, остановился возле Элизы, которая чистила медный шар на перилах внизу лестницы, и, глядя на ее широкое лицо, до того розовое, что оно казалось искусственным, проворчал:
— Да, моя старушка…
Едва ее мать уехала, как Софи распоясалась. В течение получаса она била то одной, то другой рукой по клавишам фортепьяно, которое специально для нее поставили в гостиной. Она играла не арии, а ритурнели, приходившие ей в голову. Громкие аккорды так и отлетали от всех стен дома.
В это время Матильда, вероятно, шила в комнате, которую все всегда называли рукодельной, возможно, со времен ее прабабки. В доме у каждого обитателя была своя комната, своя ниша. И только Софи не подчинялась общей дисциплине и могла ходить везде по собственному усмотрению. Она почти всегда была злобной, шумной, еще более неприятной, когда пребывала в хорошем настроении, поскольку тогда окончательно слетала с катушек.
— Элиза!.. Элиза!.. — эхом раздавался ее голос.
В ответ голос Элизы донесся из подвала, где служанке велели привести в порядок старые ящики. Элизе пришлось подняться, вымыть руки, переодеть передник, чтобы помочь Софи передвинуть мебель в ее комнате, смежной с комнатой Женевьевы.
— Осторожней, идиотка, ты прищемишь мне пальцы!.. Не так сильно, говорю же тебе… Вправо… Сюда!.. А теперь принеси мне лестницу…
— Она в саду…
— Прекрасно, отправляйся за ней…
Женевьева не шевелилась. Ее мать, склонившись над рукоделием, считала стежки, молча шевеля губами, и вздрагивала при каждом новом грохоте.
Наверху, в безопасности за закрытой дверью, Эммануэль Верн продолжал безо всякого увлечения работать над картиной, которую уже давно начал. На ней, как и на всех других написанных им за много лет картинах, были изображены городские крыши.
Это была простиравшаяся перед глазами Верна панорама: серые черепичные крыши, узкие или приземистые каминные трубы, колокольня церкви справа и квадратный двор вдалеке. Менялись только освещение, отблески, небо, облака.
На другом мольберте стояла небольшая картина школы Тенье. Однако около двадцати лет назад Верн раз и навсегда принял решение посвящать реставрации старых картин только утро, а вторую половину дня отводить собственному искусству.
Он писал сидя, причем только маленькие полотна тонкими куньими кистями. Время от времени он раскуривал сигарету, которая тут же гасла, и поэтому пол вокруг него был усеян спичками. Но он сам убирал в мастерской.
Кровь легко приливала к его лицу, и он всегда боялся, как бы у него не открылся туберкулез.
Оглушительный грохот, который устраивала Софи, не доносился до него, вернее, до него доносился непонятный гул, и поэтому он мог целыми часами обдумывать одни и те же мысли.
В глубине мастерской прямо на полу стояла прислоненная картина. Вот уже восемнадцать лет она не меняла своего места, и никто не осмеливался дотрагиваться до нее. Это был незаконченный портрет Леопольдины, тридцатилетней Леопольдины. Она стояла, опершись рукой на круглый столик из черного дерева, инкрустированного перламутром.
Читать дальше