С Причемлеевым я свел случайное знакомство в Одессе, и с тех пор утекло много воды, а он почти не изменился. Немногословный малый, скупой на излишества в одежде, в жестах, в еде; он производил впечатление человека не просто замкнутого, нелюдимого, но как бы даже городского отшельника, и трудно вообразить его вне той комнатенки, где он обитал, похожей на заваленную книгами и какими-то мелко исписанными листочками пещеру. Круг его интересов необычайно широк, во всяком случае, для меня, включает в себя и литературу, и экономические проблемы, и философию, и то, что некоторые ученые мужи называют психологией, научной дисциплиной, но как он, к примеру, добывал средства на пропитание, я совершенно не представлял. Причемлеев отнюдь не казался человеком, который прекрасно осведомлен, что окружающее его общество занято полезным и созидательным трудом, и учитывает это, когда вырабатывает собственные жизненные установки. Он жил один и, похоже, отлично уживался с одиночеством; впрочем, наше довольно шумное вселение нисколько не обескуражило его и не выбило из привычной колеи, он преспокойно вернулся к своим занятиям, едва было утолено первое, естественное после многолетней разлуки любопытство. Меня, еще не вполне оправившегося после кошмаров южного темперамента, такой стиль устраивал, и я решил полностью довериться Причемлееву.
Когда Гулечка принимала ванну, смывая с себя дорожную пыль, я предложил хозяину конфиденциальную беседу и поведал, что в равной степени не следует как чрезмерно упрекать Гулечку за глупость (виновата среда, воспитание и т. п.), так и слишком уж уверовать в эту самую глупость моей спутницы Гулечки. Ибо, собственно, это не столько глупость, сколько неразвитость ума и души в смысле идей, понятий, воззрений и прочего. Гулечке недостает мировоззрения. Дело поправимое, невозмутимо заметил Причемлеев. Нарисовав бескомпромиссными красками портрет моей подруги, я не менее честно обрисовал характер своей связи с ней и мои виды на будущее. Что я подвизался выдавать себя за именитого художника, надежду русского искусства, в какой-то мере позабавило Причемлеева, однако он не стал анализировать причины, сотворившие из меня ряженого, и тем самым деликатно избежал необходимости признать, что после моей исповеди авторитет Гулечки отчасти упал в его глазах. Я был за это благодарен ему, как и за то, что он тут же выложил, в ответ на мой прозрачный намек, двадцать рублей. Больше у него не было; он это заявил с благородным мужеством избранного среди нищих, короля обездоленных, сирых, и я этому беспрекословно поверил. Я столь разволновался воцарившимися между нами приятными отношениями, что в конце концов все же пустился в разглагольствования о Гулечкиных достоинствах, может быть, не всегда, не всякому взгляду блещущих под грудами очевидных недостатков, и даже принялся тянуть из собеседника признание, что уж пусть иное, но превосходные внешние данные Гулечки отрицать невозможно. Под занавес стало непонятно, для чего, собственно, состоялся этот разговор. Я советовал моему московскому другу обратить внимание на некоторые детали, на фигуру Гулечки, на ее, в частности, ноги. Он обещал при случае воспользоваться моим советом, но я его, кажется, утомил, ведь ему безразлично было, что связывает меня с Гулечкой и как странный роман с ней отзывается на всей фабуле моей жизни. Выходит, я разговорился лишь для того, чтобы выманить у него деньги. Мне стало не по себе, уж очень я вошел в роль плута, мелкого мошенника.
Нехорошо! Но уже возникали перспективы чего-то хорошего, разумного, правильного: я узнал, что лето Причемлеев намерен провести в окрестных деревнях на строительстве бани или клуба, или в чем возникнет нужда (дело выгодное, сказал он), и теперь задержка лишь за неким Крошкой, который послан на разведку, а по возможности и заключить договор. Причемлеев предложил мне поучаствовать в этом трудовом подъеме, и я с радостью согласился, в моем положении отхватить две-три тысячи было бы фантастической удачей. Встал вопрос, как быть с Гулечкой. Исключительно из-за нее я шел на это дело, чтобы она и дальше беззаботно пользовалась моими щедротами, но что она подумает, заметив меня, именитого художника, на строительстве какой-то бани? Опять хождение в народ? Я решил застлать ей глаза иллюзией, будто применяю к баньке свои художнические задатки, в некотором роде пробую себя в народных промыслах. Я не сомневался, что сумею пустить ей пыль в глаза, ведь я уже давно убедился в ее редкостной невнимательности, - так, ее до сих пор ничто не подтолкнуло проверить, столь ли хороши и заслуживают солидной оплаты мои живописные работы, как я о том толкую.
Читать дальше