«В Германии в 1936-м…» — начал я, но Босая раздраженно прервала меня: «Опять ты со своей Историей! Что ты знаешь о настоящей истории… А потом Царонг выпустили — и она поехала к нам строить заводы, так как считалось перевоспитанной и обещала больше никогда не говорить на родном языке. В Беларуси Царонг понравилось. Однажды Царонг пошла в лес возле стройки, обычный беларусский лес…»
«В Германии в 1936-м…» — снова начал я, но Босая осекла меня одним взглядом и продолжала рассказывать о Царонг — так, будто это была её сестра: «Обычный беларусский лес… Царонг, нашу Царонг без царя в голове нашли трое беларусиков, подумали и изнасиловали. Потому что они решили, что она китаянка и приехала рожать здесь китайцев, этакая курица-несушка, которая каждый день будет откладывать в Смолевичском районе по пять китайских яиц, и бедные беларусские мужички не смогут угнаться за китайской несушкой! Беларусики выполняли патриотический долг: если уж здесь должны рождаться китаята, то пусть хотя бы на три четверти наши, с балтским, блядь, субстратом! Царонг не верит, что где-то в мире ещё есть место, где она могла бы укрыться от насилия. Я дала ей это место. На три дня, но Замок принадлежит ей. Ей, слышишь?»
«Да, — ответил я мрачно. — Я понимаю. Но она осталась жива, твоя Царонг, а здесь всё может закончиться большой кровью. Ты слышишь, что делается наверху?»
«Слышу, — сказала Босая. — Завтра наш последний день в Замке и последняя ночь. Они сказали, что дают нам три дня. Потерпи, это быстро закончится. И мы все куда-то вернемся. И ты, и я, и Глюмдальклич. Видишь, я запомнила её имя. А наше с тобой кино, то, с флагом, им, кстати, понравилось… Так что поздравляю, Грыльдрых или как тебя там, книжная твоя душа».
Только теперь мне пришло в голову, что мы не называем друг друга нашими настоящими именами. Как в том стихотворении. Кому принадлежит мое имя? Не мне. Это было и правда как-то неважно. Настолько неважно, что я засмеялся. Она поняла мой смех по-своему: «Это была неплохая история, про Глюмдальклич и великанов».
«А в какую школу тебя перевели тогда из нашей, — спросил я и тут же спохватился. — Нет, я не спрашиваю номер, просто… Это была нормальная минская школа, в самом центре?»
«А что?» — нахмурилась Босая, требовательно разглядывая мое лицо, услужливо освещённое луной.
«Что ты делала вечерами в той новой школе? Темными сиреневыми вечерами в мае, когда учиться так не хочется, а хочется туда, в сирень, под тусклые фонари?»
Скажи мне только это, прошу, и я пойду назад, к людям и женщинам. Только это. Признайся, что это твои ноги танцевали тогда на выщербленных дорожках под другой луной, над другими, не надо мной? И носки туфелек касались их перепуганных ребер? Что это твои ноги били в самое гнездо боли?
И тогда она поцеловала меня. Поцеловала так, будто ударила прямо в пах. Будто этим точно отмеренным ударом выбила старый надоевший зуб. Я почувствовал её злые губы, почувствовал её нетерпеливый язык, запах крови изо рта. Её рука схватила мою — и мы побежали в башню, и тьма расступалась перед нами, как стража, как дорога, сложенная из горячих камней. Босая. Босая, сама себе бес, босая девка без царя в голове, вольная плётка, которая наказывает каждого, кто ей попадётся.
Встречать тебя в сумерках, в коридорах узких улиц, на пешеходных переходах, в переходных периодах от конца всета до конца света. Держать тебя за руки в холодных автобусах посреди безнадежности и голосов ни о чем. В хрущёвках, похожих на небоскребы, в городах, похожих на вокзалы, между заложенных страниц книг, в старых одеждах, которые обвязывают шнурками мой лоб и сжимают меня до размеров слова.
Вызвать тебя из небытия, навлечь на себя беду.
Человек из Михалин вышел из дома ровно в двенадцать. В руке он держал мятый сборник сканвордов, которым то и дело отгонял сомнения и мелких насекомых, а в карман положил мягкое, светофорных цветов яблоко. В деревне не принято запираться, но человек из Михалин повесил на дверь замок. Ему можно, он дачник. Приезжает редко, копается в палисаднике, в доме без умолку говорит радио. Говорит о погоде, говорит о свиньях, говорит о коровах, говорит о женщинах и иногда о людях. Поёт песни. Весёлые летние песни о любви и урожае. И о лесных пожарах.
«Ой гарэла Ганна…»
Человек из Михалин всегда ходил в какой-то странной полувоенной форме: широкие брюки цвета хаки, такого же цвета приземистая куртка, высокие зашнурованные сапоги: все шнурки завязаны аккуратно, крепко, до упора, будто и не шнурки это, а туго закрученные винты на железной броне. Поэтому в Михалинах его с уважением называли «ахвіцэр» — и человек из Михалин втихомолку посмеивался, слыша за спиной это прозвище.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу