— Иезуитская логика, — перебил Кручинина Ледяхин. — Вы поставили всех их в условия запретов и всего этого советского рабства, а теперь обвиняете меня!
— Упаси бог! — всплеснул руками майор. — Это не я вас обвиняю. Это они вас обвиняют. Ведь ни один из разогнанных сотрудников не подал вам руки после закрытия журнала. Ведь так? Выходит, что никто из этих талантливых интеллигентных людей не захотел войти в ваше положение. Ай-яй-яй… Неужели ни у кого из них не было, как вы говорите, чести, гордости и порядочности?
На лице Ледяхина выступили красные пятна. Он стиснул зубы и, не попрощавшись, вышел.
Майор некоторое время смотрел вслед ушедшему Ледяхину, затем принялся лениво перебирать присланные записки. Все на что-то или кого-то жаловались. Причем далеко не все записки были анонимными. Скульптор Горский жаловался, что не может работать, так как под его квартирой, этажом ниже, постоянно собирается сомнительное общество, где до утра распевают песни опять же сомнительного содержания. Причем, не имея возможности работать, он вынужден (так и написал — вынужден) присоединяться к этим сомнительным компаниям и тоже распевать песни сомнительного содержания. Писатель Колокольников жаловался, что ему дали квартиру, как он выразился, на «несолнечной стороне», оттого у него всегда мрачное настроение с утра, а в таком состоянии творить он никак не может. Поэт Лепин требовал, чтоб ему срочно привезли его любовницу или по крайней мере отселили от него же-ну-литературоведа, которая одним своим угрюмым видом вызывает у него суицидальные мысли. Все это было настолько удручающе однообразно, что Кручинин уже собрался затянуть пакет и отдать его лейтенанту для отчета, как одна из записок привлекла его внимание. Там не было ни жалоб, ни просьб, просто пять сухих строчек, что-то типа японского пятистишия танка, заканчивающегося, впрочем, довольно игриво:
Серость не хочет быть серостью — Она создает мир серее себя, Им она оправдывает свое существование. Так и идет все по спирали. А потом серость съест всех. Ам!
Внизу стояла подпись: Яков Блюменцвейг.
Тротуар конвейерной лентой струился под ногами. «Чушь какая-то», — думал Максим, уткнувшись глазами в летящий внизу асфальт. В голове царила полная каша. ВИТЧ, талант, свобода, Привольск, Блюменцвейг, Зонц, который к тому же еще и Изя.
Максим незаметно для себя сбавил шаг, пытаясь понять, а в чем, собственно, дело.
Обычно подобный разбор полетов был эффективен. Надо было задать самому себе четко сформулированный вопрос и постараться честно на него ответить. Желательно внятно. Во-первых, у Максима сложилось впечатление, что Блюменцвейг чего-то недоговаривает (хотя наговорил-то он кучу всего). Но что именно? Все метания Блюменцвейга после побега из привольского лагеря были вполне логичны. Человек совершил поступок, вырвался из когтистых лап власти («когтистые лапы власти» — это хорошо… надо бы запомнить), а затем принялся ворошить сонное царство, борясь против растущего изнутри ВИТЧа. Образно выражаясь. Смешное все-таки словцо. Но с неприятной фонетической ассоциацией. Уходя от Блюменцвейга, Максим мотнул головой в сторону таблички и спросил: «Как народ? Не пугается? ВИТЧ — ВИЧ… Может, тут больной живет?» На что Блюменцвейг со свойственной ему прямотой сказал: «Срал я на народ. А если и пугается, то и слава богу. Народ надо время от времени попугивать. Легкий страх провоцирует рост самосознания. А то уже утонули все в общей благостности».
Вообще-то Блюменцвейг слегка двинулся. Это факт. Впрочем, он и в институте был не без странностей, а лагерь, видать, только усугубил. И все-таки странно, почему он не хочет говорить о своем побеге? Да и вообще о лагере. Ну, допустим, больная тема. Психологическая травма. А может, он давал подписку о неразглашении? Все-таки закрытый город. Какое-то химпроизводство. А может, что-то скрывает? А может, не было никакого побега? Или был, но с помощью КГБ? Продался КГБ в обмен на свободу, а теперь совесть мучает? И все вещает про интеллигенцию, которая первой растит в себе ВИТЧ. И еще сказал, что самые страшные люди — это те, которые пользуются серой нормой для достижения своих личных целей. Спонсоры серости. Гм-м-м… О ком это? И вообще есть тут какая-то связь с Привольском. Но какая? Опять же непонятно, почему Блюменцвейг отговаривал Максима браться за книгу. Да еще сказал, что такая книга будет написана. Кем? Когда? Ерунда какая-то. Нет, пока в Привольск не съездишь, не поймешь. А едут они… завтра, что ли? Да, точно. Вчера как раз Зонц звонил. Вот Зонц тоже. Что за тип такой? Самоуверенный, неглупый, прет, как танк. Того и гляди задавит. И улыбается без перерыва, как американец. Говорит, что Блюменцвейг его не интересует, а столько информации про него вывалил. Повез Максима в какой-то дорогущий ресторан. За обедом много говорил. Что говорил — Максим не мог вспомнить, хоть убей, хотя с тех пор прошло всего-то три дня. Какие-то байки, анекдоты… Не стесняйтесь, Максим, я же пригласил — я и плачу. Шуба, блин, с барского плеча. Борец за культуру. Предлагал даже выпить за большое дело. Правда, когда Максим отказался, сославшись на сердце и возможный летальный исход, настаивать не стал. И на том спасибо.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу