— Э-э, нет! Нечего под нас краситься, подделываться под невинного. Наши руки ни в чьей крови не испачканы. Нас никто не проклинал. Никого за собой не потащили, не утопили ни одного. Сами свое отстрадали. Но не стали сволочами! И его^ рядом с собой не потерпим. Пусть куда хочет убирается!
Выброшенный мужик сидел у костра, до хруста стиснув кулаки. Лицо его красными пятнами взялось. Он оглядывался на Андрея Кондратьевича затравленно, зло.
— Слушай, фраер, твоя кодла тебя вышибла под сраку. А мы таких, как ты, гасим. Жмуров делаем. Усек? Хиляй отсюда, падла-вонючая! — схватил его за шиворот Шмель и, отбросив от костра в ночь, крикнул хрипло: — У нас с суками свой «закон — тайга»! Чтоб духу твоего тут не было, коль дышать хочешь! — погрозил в темноту волосатым кулаком.
— Вы это что тут самосуд устроили? — вышел из темноты Лавров. И позвал выброшенного в ночь мужика. Тот нерешительно стоял в тени, переминаясь с ноги на ногу. — Идите отдыхать в мою палатку. А с ними я сам разберусь. — Лавров подошел к костру. И, присев возле Митрича, заговорил зло: — Принципиальными все себя считаете? Чистенькими и несчастными?
— Никого не закладывали, под вышку не упекли! — ответил Шмель.
— А ты — заткнись! На твоих руках крови больше, чем у любого палача! Безвинных убивал корысти ради. Стариков и тех не щадил! Мародер! За что третью судимость схлопотал? Напомнить иль сам расколешься? В войну своих грабил. Под видом помощи партизанам. Сучий сын — не человек! Когда не давали, не поверив, убивал и уносил все. Это в твоем уголовном деле!
— Оно для следователей! Почему ты, гражданин начальник, влез в него своей нюхалкой и теперь всему свету ботаешь? Меня, фартового, лажаешь!
— Не гонорись, Шмель, коль сам по уши в дерьме, молчи о других! Тебе ли рот открывать? — возмущался старший охраны.
— Меня не интересует Шмель. Мы не о нем говорим. Давайте не подменять предмет спора, — перебил Андрей Кондратьевич.
— И что касается изгнанного вами, тоже скажу. Под пытками и не такие, как он, ломались. Под угрозой расправы с семьей немногие устояли. Добровольно доносы не всяк писать будет. И если бы этот был любителем кляуз — не загремел бы в тюрьму. Значит, отказался чью-то судьбу сломать, имя изгадить. Говорю о том не впустую. Может, и есть на нем грех. Но искупил он его своими муками. Кого-то не стал клеймить, своею жизнью его прикрыл. Умирал, а не поддался. А если и оступился, своею кровью смыл вину…
— А скольких предал? Им от того не легче, что потом осознал. Вы спросили бы семьи тех людей, кто в тюрьмах по его доносам погибли. Простят онц его? — прищурился Андрей Кондратьевич.
— Стоп, святое возмущение! Зачем же горячиться? А вы не голосовали на собраниях за признание своих командиров врагами народа? Вы не отправляли людей в зоны прямо с передовой? Ведь вы не можете отрицать, что участвовали в этом? А если и нет, то знали и не вступились! Смолчали. А разве это не то же самое? Сколько ваших солдат и офицеров из боя не домой, в зоны поехали? А ну-ка, вспомните, правдолюбцы и чест- няги! Почему вы их не защитили? Иль слабо было! За себя боялись? Солдат отнял у немца аккордеон! А вы у него — жизнь. Забыв, что все четыре года не вы, а он вас в бою прикрывал! Не вы, а он войну выиграл и победил. А вы его наградили — сроком! Отдали трибунальщикам, особистам! Смолчали! Вы все трусы! Но этот — признался в своем дерьме, а вы прячете.
— Я никого не отдавал под суд. А если кто-то и подзалетел за свою шкоду, так поделом! Я мародеров не брал под защиту! И тех, кто за тряпки готов был пойти на преступление, не прятал! — повысил голос Андрей Кондратьевич.
— Сколько ваших солдат по зонам мучаются! Их командиры туда загнали. Не этот. А такие, как вы! Уж мне ль не знать, сколько жизней и судеб вами искалечено. Для этого не обязательно строчить донос. Достаточно было молчания, равнодушия, они — согласие! — настаивал Лавров.
— На моей совести пятен нет! И ваши сентенции ко мне не относятся! — вспылил Андрей Кондратьевич.
— Нельзя, гражданин начальник, искупить своею кровью вину за тех, кого продал! Такое не искупить, не смыть. Мы понимаем это хорошо. У меня, к примеру, никто в зону не ушел. Имелись погибшие. Но это — война. А живые — живут. И солдаты, и офицеры. Я за всех один отмучаюсь. И не надо нас вразумлять. Мы войну прошли. И цену подлости знаем на собственной шкуре. Не спорю, может, эта сволочь — не самый гнусный на земле. Но от того не легче, лишь тошно, что война лучших у жизни отняла, а дерьмо не сумела все убрать. И нам о том забывать нельзя. Не стоит закрывать глаза на правду, — сказал Трофимыч.
Читать дальше