Стонут деревья, кланяясь пурге. Шелестят, звенят заледенелыми ветками обмороженные кусты, дымят холодной сединой пузатые сугробы.
Их так много намело. Куда как больше, чем несчастных в той камере.
— Не засветил я тебя. Слышь? Коль подыхаешь, верняк знай, не я заложил — сявка. Его замокрили лягавые на допросе! Раскололся. Не выдержал боли. Старый был кент. Мы отпустили ему подлянку — мертвому. И ты секи. Коль линяешь на тот свет, не держи на нас за душой. Никто не лажанулся! Не кляни нас на том свете! И прости, что не сберегли, — просил пахан.
Огрызок слышал и не понимал смысла сказанного.
«Какая обида? На кого? Сайка продала. При чем Чубчик? Сайка — лярва! Она так и не стала любовью, осталась в шмарах. Дешевка! А ведь поверил ей — во сне…»
Недолгим было следствие. Огрызок не признал умышленного убийства охранника, хотя все шмары валили его на очных ставках. Признал за собою лишь ревность, глупую, безумную. С этой статьей и появился на суде. Коротком, открытом.
Там валили на него все шишки. Обзывали грязно. Обвиняли во всех смертных грехах. Не репутацию, душу испоганили. Он навсегда разуверился и возненавидел баб.
Последним словом на процессе не воспользовался. И покорившись решению суда, поехал на Колыму отбывать свои десять лет, определенных приговором. Фартовые говорили, что Огрызку повезло. Мог получить вышку, ан выкарабкался, себе иль судьбе назло. Но выжил, чтобы снова умереть.
Кузьма давно потерял ориентиры и не мог понять, где тайга, а где дорога. Куда он идет и где находится? Кругом сплошное месиво из ветра и снега, исхлеставших его насквозь. Он уже не просто замерз, он терял сознание от холода и усталости. Его жизнь давно не стоила таких нечеловеческих усилий; чтоб выжить, нужна была цель, хотя бы смысл. Но ничего такого в ней не имелось, кроме мучений, горя, боли. А кто за это станет бороться, кто будет таким дорожить? Пока в теле держалось тепло, было и сознание. Оно не соглашалось на смерть. Когда и это стало покидать, человек и вовсе ослаб. Он падал в сугробы и медленно, неохотно вставал. Жизнь покидала. Пурга вымораживала, выматывала, убивала.
Огрызок устал бороться с нею. И если б не последняя капля сознания, давно смирился б со своею участью.
Вот опять упал в сугроб. Руки и ноги отказались слушаться.
— Господи! Помоги! — то ли крикнул, а может, прошептал… Просило лишь сердце, не окоченевшее окончательно.
Кузьма повернул голову. Уж так заломило шею, что боль пронизала череп и… увидел огонек слабый, дрожащий.
Мерещится… Откуда ему здесь взяться? Разве зверюга заблудилась, не хуже его? Но они одноглазыми не бывают. Такое случается лишь у людей. Особо в зоне иль в «малине». Там вышибить и оба глаза легче, чем два пальца обоссать. Чего проще? Но у людей глаза не горят в темноте. Даже у паханов и лягавых, вспомнил Кузьма. И, не веря собственным глазам, оторвал голову от сугроба последним усилием воли. Огонек не исчез.
Огрызок смотрел на него, затаив дыхание. И, собрав в комок остатки сил, пошел к нему напролом…
Огонек не исчезал. Он с каждым шагом становился отчетливее и ярче. Кузьма понял, что это ему не показалось. И, взревев от радости, сколько сил осталось, убегал из пурги — к жизни.
Костер или фонарь, свет в окне — ему было все равно. Там тепло… Кузьма переполз последний сугроб и увидел дом. Настоящий. Со светом лампы в окне, с дымом из трубы.
Пурга попыталась в последний раз свалить человека с ног. Но тот, подскочив к крыльцу, заколотился в дверь оголтело:
— Люди добрые! Спасите! — закричал леденеющим горлом.
Его голос был услышан. Чьи-то торопливые шаги протопали к двери, руки сняли с нее засов и, ничего не спрашивая, втащили Кузьму в дом.
— С чего ж это нелегкая носит душу в такую непогодь? Иль жизнь надоела? — вытряхивал Кузьму из заледенелых сапог и телогрейки костистый, бородатый лесник, казавшийся самим Берендеем в своем глухоманном царстве.
— Скидай с себя лохмотья! Живо! — скомандовал Кузьме, а сам принес таз, полный снега, и принялся оттирать гостя, даже не спросив, кто он, как тут оказался? Не узнал имя. Да и зачем лишняя морока? Лесник возвращал человека в жизнь.
Не скоро отошли обмороженные ноги и руки. Лицо нестерпимо горело от усилий лесника. Он оттирал Кузьму так, словно тот был не чужим, не. званным гостем, а своим, родным и долгожданным сыном.
— Теперь, кажись, все! — оглядев отдышавшегося, красного, как угли, мужика, сказал лесник. И достав из сундука свое сухое, чистое белье, сказал строго: — Влезай! Живо!
Читать дальше