Случалось, позарится медвежонок на красные ягоды лимонника, сцапает их с ветки, запихает в пасть, а потом, отведав на вкус, визжит, плюется. Лапой из пасти выгребает, — В мокрых глазах от кислоты злоба брызжет. Такому на пути не попадайся. Не смотри, что мал. С досады силы у медвежонка невесть откуда берутся.
Вон один недавно тоже обмишурился. Спутал кишмиш с таежным виноградом. Целую гроздь стрескал, а уж потом ошибку уразумел. Побежал к ручью, а слезы смотреть мешают. На дерево налетел. Лбом ударился. Черной бранью тайгу покрыл. Долго возился, но дерево-то со всеми потрохами из земли вывернул. Знай, мол, наших.
Макарыч оглянулся на шелестящий бамбук. Помолчал, размышляя. А потом вдруг рассмеялся:
— Поди, на моем пристанище последнем даже эдакая гадость, как бамбук, не прорастет. Так и останетца мой погост лысым, как душа грешника без добрых дел,
— Тебе ли о погосте думовать? Проживи с мое, а там — как судьба. Дел добрых, што у всех, не мене ты имел. Вона, Кольку взрастил. Марью обогрел. Хронту подмогал. То все зачтется, не грешней других ты ноне, разе вот только язык у тибе поганый. Не с таво места вырос. Шибко грязный он временами. За то каленый сковородки на том свете им лизать станешь. Но людям и таво худче доведется.
— Мине хочь сковородки… Тибе ж гузно за неуделье мужичье да за лень — шибче мово набьють.
— Кобель ты лиходейный! Распутство век мне противело. Мать, а не сука меня на свет произвела. Под Богом рожала. Нешто я свое мужичье без достоинства терять должон был?
— А разе оно по достоинству приходилось?
— То Богу ведомо.
— Ен те в исподнее не глядел.
— Срамник, штоб тя комары огадили.
— Покуда живы, давай на етом свете, — предложил Макарыч.
— Отчево ба и нет? Оно для кровей, сказывают, пользительно, — булькнул Акимыч рябиновкой.
Но как сурово время! Ведь вот лишь теперь увидел Макарыч, что не морщины — рубцы пересекли лицо Акимыча. Оттого улыбка старика в свете костра показалась оскалом мертвеца. Необогретое лицо его давно разучилось смеяться вместе с душой. Как будто они много лет жили порознь. Смеется лицо — душа кричит. От того несогласия рубцы изнутри пошли. Кажется, глянь, и сквозь них окровавленную душу увидишь, в которой и на самое большое горе слез не осталось. Как и сил на жизнь. А где их теперь взять? Живицей не излечишь. Годы, горе не щадили. Отняли все.
А старик смотрел в огонь. Теребил трясущимися пальцами бороду. То ли шептал, что-то вспомнив, то ли молился.
«Сколько жа нам ишо канителить осталося? Можа, уедишь ты и не сустренимси боле. Хто ведаит, хто каво в последний путь проводить? От и лаемси иной раз. А доведись послед нюю горсть земли на прах кинуть кому из нас, не раз живой поплачетца, вспомнив.
Времечко и тут свое свершило. Сроднило не с толь людьми, сколь годами. И нет тибе родней», подумал Макарыч.
Тайга засыпала стоя. Она и в этом была сильное людей. Умрет дерево, — упадет на землю со стоном. Смертушки не почуяв. Без горьких мыслей, без дум. Ей неведомы дружба, родство. Сгинуло, значит, все. Ни вспомнить, ни простить некого. Оно бы и проще, и легче, да только душу живую все живое трогает. Радует. Каждый в себя уродился.
— Чево задумалси? Вздыхаишь, што хворай бес? Аль Авдотью вспомянул?
— По ей не вздохнешь. Сын ее, Митька, возвернется, и поминай, чем звали.
— Мыслишь, уйдеть она к ему?
— А то как жа? Кровнай. Она ж мать. Все простить.
— Нешто и той простять?
— Не ей. Дети-то ево. Куды от них?
— А тот?
— Где пятеро, там и шестой возрастет.
— Ты, можа, загодя обмозгуй, да ко мне навовси?
— Знамо ли такое? Можа, и наперед Митькинова приходу с Богом отойду. Мороку не хочу никому навязывать. Абы чистое исподнее в гроб одели да землей засыпали. Боле ничево не пожелал ба.
«Старому, што малому, кажна кроха в утеху. Бол ьш ева пожелать сибе не схочить», — пожалел Макарыч приятеля.
Ему припомнилось, как приехал он раз в село за крупой и мукой. Стоял в очереди, дожидался. Продавец — мужик замызганный, серый, что мышь, сновал с совком от мешков к прилавку. Глазами-шильцами люд буравил. Покрикивал на бабу-помощницу, толстую, как корова тельняя. Шевелиться быстрей заставлял.
Впереди Макарыча два паренька стояли. Тощие — будто отнерестившиеся селедки. Про тайгу меж собой говорили. Мол, на повале нынче деньгу можно зашибить крупную. Подсчитывали, сколько за год огрести можно. Радовались — в компанию люд крепкий сбился. С ним можно работать. Лишь бы харчи были. Но раз до села недалеко, с ними и заботы не будет. Абы не запили мужики.
Читать дальше