Стояла осень. И поседевшие березы походили па пригорюнившихся седых девчонок: не дожив до старости, зачуяли они скорую смерть. Вон и ветки их не кудрявятся. Стволы тонкие потемневшие сморщились. В глазах скорбь по короткой весне. Макарыч смотрел на них. Грустил. Как напомнили эти березы ему свою молодость! Ведь тоже почти дитем поседел. А смерть его давно не пугала. Он был давно готов к ней. Вспомнился и тот смутьян-студент. Снятый с виселицы. Белый, он тоже походил на березы. Где-то он теперь? Живой ли?
А деревья наклонялись друг к другу, о чем-то перешептывались.
— Занедужили, мои девоньки. Закручинились. Нона как жалютца. Будто перед погибелью. Холода боятца. Эх, сердешный. Хто ево любить? Ен ить человеков сколь погробил. Оне ить слабей вашева, — говорил Макарыч, заворачивая в тряпки стволы деревьев.
Акимыч смотрел на Макарыча, молчал.
«Вот ведь оказия. С виду — супостат окаянный. И норов в ем неукротимай. Да и карахтер — не приведи Бог. В середке, коль копнуть, душа —
ровно у медвежонка, што ключ таежный. Чистая, нетронутая. И приласкать, и боль исцелить сможет. И согреть. Вот только пойми, иде в нем эта душа берется, откудова начинается? Сколь годов знаемся, а того не ведаю», — подумал Акимыч.
Во саду ли мине дули,
в огороде палкой… —
донеслось вдруг до старика. Он оглянулся. Макарыч развел костерок. Сжигал в нем опавшую листву. Приводил в порядок березник. Акимыч знал: Макарыч у огня не любил грустить. Вон и теперь бежал к костру, не то пел, не то бормотал:
Цыпленок жаренай,
Цыпленок паренай,
Цыпленок тожеть хочить жить.
Ево поймали, арестовали,
Велели пашпорт предъявить…
— Нешто в цыплятах документ водился когда? — рассмеялся Акимыч.
— Не ведаю, то я слыхал эдакое. Вот и сам, — смутился Макарыч. — Ту байку в Омске слыхал. Ишел с нами по этапу цыган. Сушший прошшелыга. Зенки с мой кулак. А брехать наловчилси, пес, — Макарыч даже головой крутнул, — и воровать умел. Но, видать, не шибко, потому как словили. Дак умудрилси ж тот прохвост у конвойнаво курицу спереть. Прямо гатоваю. Мине даеть, сам хохочить. Ешь, мол, Макарович, ить тех курок следом за нами по этапу гонють. От таво оне такия дохлый. И похваля и тца, сучий сын. Кабы, мол, ране мы сустрелись, ен цыплятами «табака» накормил ба. Я-то такова не едал. Стал распрошать, чево ето. Ен и брешить, мол, курки такия есть, по-особливому, по-загранишнаму сготовленаи. Но стегали нас за их по-своему. Шкуру чишше, чем с тех кур, сдирали. А тот цыган мине сказывал, вроде и не за курицу нас секли. А за кости, пггоб прятать их умели. Так вот ен и пел песни про цыплят.
— Живой хочь ен ноне?
— Хто ево ведаит, — нахмурился Макарыч.
Он мокрой глиной обмазывал стволы берез, чтобы жуки их не поточили.
Березы… Загрустил под ними и Акимыч. Сам не шал, с чего это нашло на него. Грусть березовая — под стать стариковской. То прожитое вспомнится, у ходящее, то упущенное, не отведанное. В них и слабость, и мудрость, как в тайге тропки переплелись. И бабий грех неприкрытый, и девичий стыд бледнеют. Вон и потомство у них гольное, робкое. Нее под юбки норовит упрятаться от насмешливых, хмурых, злых пересудниц — пихт. Потому-то на своем участке, не хуже Макарыча, прежде всего березы оберегал. Холил, сколько сил было. И любил их больше других.
— А ну, давай сюды, лешак плешатай, — позвал неожиданно Макарыч.
Он уже вскипятил чай и теперь, выхаживая у костра косолапо, поглаживал занемелую спину.
— Вона я чево спер! Цельную, непочатаю, што девку нецелованную, — вытащил он из-за пазухи бутылку рябиновки, — не то твоя раскудахталась ба. В тайгу не пустила ба. Мол, до дому опосля не доберетесь.
Акимыч веселее посеменил к костру.
День угасал. Румяное уставшее солнце легло отдохнуть за сопки. В его догорающем свете вспыхнули полысевшие макушки деревьев, уцелевшие листья брызнули живой радугой. Пахнуло сыростью и тленом. Только ели да пихты, как старые девы, оставались холодными и мрачными.
— А как ты мерекаишь, Колька совсем отрекся от меня? Или сорвалось в злобе?
— Отыдеть. Охолонет. Мал ишо нас судить. Куды денетца. Ежель наука впрок пойдеть, человеком в ей должон исделатца.
— Мой дак захребетником уродился. А ить яблоко от яблоньки далеко не укатится.
— То как знать? В моем роду шелапу т навроде мине тож не водилось. От тибе и яблоньки! Поди, узнай ноне, в каво Колька уродилси?
— Малый ко мне и без таво не шибко приветным был. Ноне и подавно разобиделся.
Читать дальше