Мы стоим конным строем, нагайки наголо. Петроградский ОМОН имени Царя батюшки Николая II. Крепкие здоровые парни в камуфляжах, на здоровенных красивых лошадях. Я с любовью осматриваю свой взвод. Как же я люблю их всех, своих парней, таких родных, ладных, все гиганты на подбор. Большие белые ладони уверенно держат кнуты. Броники и сферы мы оставили на базе. Сегодня обычный разгон марша несогласных с политикой царя. Колышутся красные флаги, а злые бесы швыряют в нас булыжники и листовки. Рутина, но всё равно моё тело наполняет липкий страх. Вдруг сегодня последний день, когда я вижу солнце. Неужели булыжник может попасть в моё такое мягкое, живое тело и я никогда не увижу мою Надюшеньку. Нервно потёр лысую голову под чёрной вязаной шапочкой.
— Хорунжий Ульянов! — гаркнул есаул Антонов. — Веди свой взвод. Главное поддерживай связь. Кричи как можно громче.
На площади колышется, как зловещее чёрное море, кумачовая толпа, и орёт: Долой царя! Как здесь поддерживать связь, когда все волны диапазона забиты этим неумолчным рёвом. Но не успеваю ничего сказать, как наша лава врезается в людское море. Разрезая толпу на части, как ножницами бумагу, остервенело хлещем во все стороны нагайками.
Вот какой-то бес в чёрной кожанке, с кумачовой лентой на руке, выныривает перед копытами моей лошади и ловко швыряет в меня листовку. «Всё — проносится в голове, — вот и конец». Боже, как хочется жить, неужели у кого-то поднимется рука, взять и убить такого живого, тёплого меня. Как в замедленной съёмке вижу листовку, летящую в мою голову. Она шлёпается прямо на моё молодое небритое лицо, прямо на мои карие глазоньки.
Я ничего не вижу, боже, он ослепил меня! Всё тело пронизывает холодный страх, я теряю ориентацию и шлёпаюсь с лошади. На секунду теряю сознание, а в следующее мгновение чувствую как бес пробежал по мне, от головы к ногам, шлёпая по моему мягкому телу жёсткими берцовками. Листовка слетела, а надо мной нависает грязная подошва. На моём белом невинном лице остаётся чёрный след обуви революционера. Но это ерунда, он бежит дальше. О, чёрт, он наступил мне на яйца! Тело взрывается фейерверком, словно на мне досыта наскакалась моя Надюшенька. Я проваливаюсь в незабытьё. А во сне кружат обрывки мыслей. Неужели, больше я не смогу натянуть мою любимую нежную девочку. Трахнуть, поиметь, употребить её прекрасное молодое тело.
Я чувствую, как кто-то трясёт меня за плечо. Открываю глаза, а надо мной склонились прекрасные как у ангелов лики. Мои бойцы. Мой член встаёт при взгляде на них. К счастью, мои опасения не оправдались, всё работает как надо.
— Любимые мои, красивые, ладные парни, — думаю я с нежностью. Но ведь не скажешь им это. Неправильно поймут и отбуцкают как пидараса.
В ту пору я с особенной пытливой нежностью раздвигал её белые ножки. Надюсенечка встречала мою плоть по-особому трепетно, и я думал, что наше счастье навсегда. Я любил свою милую нежную Надюшеньку всей необъятной любовью двадцати горячих буйных лет. Но тогда же, посреди ошеломительного сияющего счастья, начали прорезаться первые зубы зарождающейся ревности.
Я помню момент, который навсегда перевернул мою прекрасную жизнь. Я вышел сырой после душа и пах сыростью. Упал на кровать, где уже ждала моя любимая Надюсенька.
— Эх, Володькя, — нежно говорила она, обнюхивая меня. — Помню, так пах князь Голицын, когда выходил из ванны, обмывшись после жаркого перепихона. Такой же сыростью и мокротой.
— Ты спала с дворянином? — я пытался сохранить равнодушную маску, но внутри всё кричало: расстрелять их, всех расстрелять. Чтобы пули впивались, разрывая на части их породистые дворянские тела, чтобы не смогли больше поднять члена на мою такую трогательную, нежную Надюшеньку.
— Не знал, что у тебя были мужчины до меня. Раньше ты говорила, что девственная плева порвалась, когда ты ритмично каталась на лошади, учась получать оргазм.
— Ах, милый, зачем цепляться к пустякам. Что такое девственность! Буржуазный пережиток. Главное, ты первый кого я полюбила, а с остальными я трахалась так, чисто ради удовольствия.
— Так были другие! — вскричал я, — Но она уже уснула, трогательно пристроившись головкой на моей белой, с рыжеватыми завитками волос, груди.
Она любила, когда режет хлеб, ненароком, невзначай, резануть меня лезвием по пальцам. Она любила, чтобы было всё неназойливо, неспециально, но чтобы чувство кровоточило, саднило. Ведь любовь питается чувствами, пусть кровавыми, но это лучше, чем спокойное равнодушие. И тогда она говорило, что-нибудь вроде:
Читать дальше