– Неудобно. Ночь всё же. Что он подумает?
– Ты уж старика уважь, сердечный. Сиротой ведь остаюсь. Беспризорным по свету скитаться… – гнусаво затянул он.
– Ладно, – проклиная себя, что вечно попадаю в истории из-за своей мягкотелости, я надел джинсы и вышел из квартиры.
Дзинь! В вымершем подъезде оглушительно рявкнул звонок. Щёлкнул замок. Сквозь массивную дверную цепочку на меня испуганно моргало лицо психиатра Льва Борисовича. Наконец он меня узнал.
– Вам чего, любезный?
– Извините, что в такое время… Дело, видите ли, в том…
– Ну-с?
– Вы только не удивляйтесь. У меня в квартире сидит домовой и… выпить с вами хочет.
– Так, – врач подозрительно посмотрел на меня. – Много пили?
– Да я вообще не пью… почти.
– Да? – как-то неопределённо протянул он. – Ладно, завтра зайдите ко мне в поликлинику вне очереди. Всё?
– Но он хочет…
– И его с собой возьмите. Может, вам седуксенчик дать?
Я попятился к своей двери. Домовой допивал бражку и плаксивым голосом напевал: «По приютам я с детства скитался».
– Что, не идёт? – спросил он, увидев меня. – Не уважает. А я тебя, сердешный, уважаю. Хош, поцелую?
– Нет, спасибо, – поспешно сказал я.
– Ну вот, идтить мне надо. Ты-то меня вспоминай. Да, чуть не забыл. Кота-то своего с собой возьми. Через него и я, возможно, у тебя поселюсь. А то напоследок я тебе нервишки пощекочу. Или Ваське-вампиру скажу, чтобы напужал. Ну, покедова, – шатаясь, произнёс он.
И тут я вспомнил, что надо бы спросить, как учили слухи: «К добру или ко злу?» Домовой уже наполовину скрылся в стене.
– Постой! – выкрикнул я. – К добру или ко злу?
– К добру, дурачок. Новый год на носу, да и в новый дом въезжать скоро будешь.
Сказал и исчез сквозь стену.
Вечер тихо крадется
в дом ко мне. Я окошко
оставляю открытым
долгожданному гостю.
Он заходит неслышно,
словно черная кошка,
насыпает мне звезды
в кофе щедрою горстью.
Он садится напротив,
и загадочно смотрит
мне в раскрытое сердце,
и на гуще гадает,
что со мною случится
этой сказочной ночью,
сам волшебное зелье
в чашку мне подливает.
Я от этого зелья
стану нежно-прозрачной,
и почти невесомой,
и беспечно счастливой.
Розмариновым ветром
он сорвет меня с места,
повлечет за собою,
наблюдая ревниво,
чтоб нескромные взгляды
мимолетных прохожих
не мешали мне плавать
по вечернему небу…
А под утро вернусь
одинокой совою
от безумной свободы
к насущному хлебу.
Я не могу дышать —
мне нужен воздух,
очищенный от радужных иллюзий.
Я слышать не могу —
гремит мне в уши
военный клич непрошеных дискуссий.
Мне чувствовать невмочь —
так давят сердцу
стандарты рамок из чужих примеров.
Я видеть не могу —
мне застит небо
чужая боль немыслимых размеров.
Устали руки
опускаться от бессилья,
когда не можешь, вместе с состраданьем,
подать просящему
любви и уваженья,
а вместе с тем, простого подаянья.
Я не могу ходить —
натерли ноги
напрасные усилья и старанья.
Немеет разум
от одной лишь мысли,
что не объять мне необъятного познанья.
И мечется душа
усталой птицей,
не зная, где присесть и отдохнуть,
Она больна,
ей по ночам не спится,
утерян ею самый верный путь
к Источнику покоя и порядка.
Гляжу сквозь слезы,
подводя итог:
ведь, если я —
вершина Мирозданья,
то кто подножие его? Помилуй Бог!
Встречало утро серостью небес.
На этом фоне рыжими мазками
размазал ветер волосы и влез
ей под одежду мокрыми руками.
То обнимал ее колени, как хмельной,
подолом платья, что сорвать пытался,
то бил наотмашь по лицу, то, как шальной
взбешенный старый пес, за нею мчался,
лизал ей руку мокрым языком
прилипшего осеннего листочка.
А по асфальту звонко каблучком —
три точки, три тире, еще три точки.
И от кого спасения она
с утра искала, боль превозмогая?
Бледна и одинока, как луна,
ее Душа, и изгнана из Рая
за то, что сочный плод добра и зла
сама сорвать посмела и отведать
ему дала. Не сразу поняла,
каким открыла нынче двери бедам.
Читать дальше