Можно предположить, что одно из ранних и самых замечательных произведений Льюля «Книга о язычнике и трех мудрецах», написанное на арабском языке и посвященное выбору веры, воспринималось им в том числе и как своеобразная рабочая площадка, экспериментальное поле, позволявшее оттачивать полемическое мастерство и обосновывать грядущий успех. Язычник Льюля, внимательно выслушав аргументы иудея, мусульманина и христианина, остановил свой выбор на христианстве. [96] См.: Llull R. Libre del gentil e dels tres savis // Obres selectes. Palma de Mallorca, 1989. T. 1. P. 263—272.
История показала, что опасения и торопливость Льюля были обоснованы, и вскоре татары сделали свой выбор, однако, в отличие от хазар, которые предпочли иудейство, и русских, последовавших византийскому образцу, выбрали ислам.
* * *
Одновременное тяготение Льюля к миссионерству и отшельничеству проявлялось в его экуменистских и догматических доктринах, схоластических и мистических пристрастиях, в его сложных отношениях с доминиканцами и францисканцами, в его промежуточном — между философией и литературой — положении. В высшей степени показательным было его колебание между доминиканцами и францисканцами, которых отличало одинаково настороженное и в то же время в высшей степени заинтересованное отношение к нему самому. Согласно Г. К. Честертону, доминиканцы были братством философов, в то время как францисканцы — братством певцов. «Главное в Доминико, — пишет он, — дар обращения, а не дар насилия, а разница между ними, никого из них не умалявшая, в том, что он обращал еретиков, а Франциск, чье дело как бы тоньше, обращал обыкновенных людей. Нам нужен новый Доминик, чтобы обратить язычников, еще нужнее Франциск, чтобы обратить христиан». [97] Честертон Г. К. Вечный человек. М., 1991. С. 281—282.
Обе эти цели одновременно — вполне осознанно — поставил перед собой Льюль, пытаясь «привить» францисканство к доминиканству, пытаясь в своих мистических книгах взывать к сердцам погрязших в пороках христиан, а в своих схоластических работах — к разуму язычников и еретиков. Вполне понятно поэтому промежуточное положение Льюля между францисканцами и доминиканцами, положение «над схваткой», его стремление примирить оба начала как в своей душе, так и в христианстве.
«Христианство пассивно или активно?» — задавался вопросом В. В. Розанов, без сомнения учитывавший оппозицию францисканцев и доминиканцев, которая удивительным образом напоминала противоположность между «нестяжателями» и «иосифлянами», последователями Нила Сорского и Иосифа Волоцкого в России. «Мы не приготовляемся решать этого вопроса, — пишет Розанов. — Наша мысль скромнее и законнее; мы только обводим красною чертою этот вопрос, останавливаем на нем человеческое внимание и хотели бы, чтобы он въязвился в душу каждого и начал в ней мучительно саднить — но именно как вопрос». [98] Розанов В. В. Религия и культура // Соч. М., 1990. Т. 1.С. 186.
Не столько вопрос, сколько сама суть данной дилеммы «въязвилась» в душу Льюля с момента его обращения и мучительно в ней саднила до самой его кончины. Поразительным тому свидетельством является его поэма «Отчаяние», написанная в момент тяжелейшего душевного кризиса, сомнений Льюля в своем призвании. Автор трагически раздваивается: его лирические герои, миссионер и отшельник, не в силах выбрать между двумя философскими, эмоциональными и жизненными правдами. [99] См.: Pi у Cabanyes О. Ramon Llull. Dos poemes i una crisi: «Lo Desconhort i el Cant de Ramon» // Miscellanea Barcinonensia. Barcelona, 1971. N 28. Abril. P. 45—55.
Богатейший полемический опыт Льюля, его способность к внутренним спорам, готовность глубоко проникаться аргументами противника наделили поэму редкой для средневековой литературы психологической глубиной. Льюлю удается преодолеть кризис и, несмотря на сомнения, позволить своему оппоненту и двойнику в поэме убедить себя в том, что выбранные некогда поприще и судьба — его удел.
Крайняя форма религиозного подвижничества облекается в форму юродства. Максимализм в юродстве и безумная любовь к Богу всегда бывают чреваты непониманием, отторжением, насмешками и побоями со стороны толпы. «В своем аскетическом вышеестественном попрании тщеславия, — пишет А. М. Панченко, — древнерусский юродивый идет дальше, чем Франциск Ассизский, в известном смысле он смелее и последовательнее. Он не только покорно, безропотно, с любовью к мучителям терпит унизительные поношения, он постоянно провоцирует зрителей, прямо-таки вынуждает их бить его, швыряя в них каменьями, грязью и нечистотами, оплевывая их, оскорбляя чувство благопристойности. Юродивый задирает публику, как масленичный дед, он вовлекает ее в действо, делая зрителей актерами». [100] Лихачев Д. С, Панченко А. М., Понырко Н. В. Смех в Древней Руси. Л., 1984. С. 90.
Агиографы часто пишут о том, что «нормальные» люди подвергают юродивых «укорению, и биению, и пханию». В общественном поведении Рамона-безумца (Ramon lo foil), как сам он любил себя называть, есть элемент юродства.
Читать дальше