Стр. 44
В «Повести о Гэндзи» как бы наложены друг на друга два временных плана – время начала усиления рода Фудзивара и время полного расцвета его могущества (т. е. время, в которое жила сама Мурасаки). Повествуя, как того требовала традиция, о прошлом, писательница – вольно или невольно – наделяет это прошлое чертами настоящего. Так, изображая в лице императора Кирицубо императора Дайго, она одновременно придает ему черты явного сходства с императором Кадзан, с которым связана судьба ее отца, а, рисуя образы ученых, подчеркивает незначительность их положения при дворе, что характерно для периода владычества Фудзивара Митинага, но отнюдь не для того времени, которое описывается.
В образе Гэндзи можно усмотреть немало черт сходства с самим Фудзивара Митинага. А описание дома на Шестой линии удивительным образом совпадает с описанием принадлежавшего Митинага дворца у Земляных ворот в «Дневнике» Мурасаки.
Прототипом Удзи-но адзари многие исследователи считают монаха Кисэна, жившего в начале эпохи Хэйан отшельником на горе Удзи, а прототипом настоятеля Ёкава – монаха Гэнсина (942-1017), одного из теоретиков учения о Чистой земле, с которым был близок Тамэтоки.
Многие эпизоды «Повести» носят ярко выраженный автобиографический характер. Зафиксированный в домашней антологии Мурасаки эпизод с незнакомцем, старающимся проникнуть в ее дом, и упоминание о слишком большой активности старшего сына Нобутака, после смерти отца пытавшегося взять его вдову под свое покровительство, нашли отражение в судьбе Уцусэми. В «Главах Удзи» можно усмотреть воспоминания детства, проведенного со старшей сестрой в женских покоях дома у Столичного предела. Даже в образе наложницы Кирицубо отразились некоторые черты самой Мурасаки – ее настроения того времени, когда она только что приступила к придворной службе.
Вместе с тем реальный мир, изображенный в «Повести о Гэндзи», подчиняется не столько реальным, сколько условно-литературным законам. Да и сами герои находятся на грани между действительно существовавшими людьми и обобщенно-условными персонажами моногатари.
Уже сам выбор персонажей является данью литературной традиции, требующей, чтобы герои моногатари принадлежали к высшим слоям столичной аристократии. (Исключение составляют описанные в главах «Пустая скорлупка цикады» – «Вечерний лик» женщины среднего сословия, изображение которых было смелым новаторством со стороны Мурасаки.)
Сам Гэндзи, несмотря на соотносимость его судьбы с судьбами действительно существовавших личностей, образ скорее идеальный, чем реальный. Писательница наделила его всеми мыслимыми достоинствами благородного мужа, уподобив совершенным героям древности. Человеческое сочетается в образе Гэндзи с божественным – недаром дом на Шестой линии постоянно сравнивается с Землей Вечного Блаженства – буддийским раем. Уход Гэндзи из мира также напоминает уход божества – в старинных моногатари никогда не рассказывается о смерти богов и фей, они просто переходят в другие миры, исполнив свое земное предначертание. На небеса возносится Кагуя-химэ, в облаках скрывается Гэндзи.
Стр. 45
От мифа и стремление Мурасаки к равновесию судеб: богатые, счастливые рано умирают, несчастные, пренебрегаемые всеми – возвышаются.
В истории Укифунэ находит отражение весьма распространенный в то время сюжет о злой мачехе и падчерице, а в любовном треугольнике Ниоу – Укифунэ – Каору можно усмотреть новый вариант древней легенды о деве Унаи, зафиксированной еще в «Манъёсю».
Мотив «выбора женихов», впервые прозвучавший в «Повести о старике Такэтори» и подхваченный автором «Повести о Дупле» (глава «Атэмия»), звучит и в «Повести о Гэндзи» – в эпизодах с выбором мужа для Тамакадзура.
Окружающий мир (как человеческий, так и мир природы) в эпоху Хэйан воспринимался не непосредственно, а через призму разнообразных синтоистских, буддийских, конфуцианских, даосских и прочих представлений, к тому же видение мира в значительной мере определяли и литературно-эстетические критерии, к концу X в. сложившиеся в разработанную систему.
Так, мир природы был ценен не сам по себе, не как нечто обособленное, существующее помимо людей (интересно, что в древнеяпонском языке слова «природа» – сидзэн вообще не было), а как объект эстетического и философско-этического переживания. Эстетическая ценность тех или иных природных явлений закреплялась поэтическими антологиями и в «олитературенном», «эстетизированном» виде входила в духовный мир человека, определяя тем самым сферу дальнейшего отбора поэтического материала. (Интересно, что для японских трактатов о сущности поэзии, равно как и для китайских, в традициях которых они написаны, характерна зависимость «сердце – слово», а не «слово – действительность», как в западной поэзии. Отношение «слова» к «действительности» вообще не рассматривалось.)
Читать дальше