Не эта ли любопытствующая извилина в голове подвигла меня на воровство в библиотеке Вильчанского детского дома книжки о Пржевальском, Дерсу Узале и Уссурийской тайге. Книжка была сильно зачитана, без начала и конца, но с рисунками. Я долго хранил ее, пока мои домашние не сбагрили ее, скорее — выбросили как хлам в мусор.
Отсюда, с ворованной книжки, начало того, что вольно или невольно происходит с нами в непредсказуемой путанице нашей сумасбродной жизни. Мы лишь внушаем себе, что все делаем по собственной воле и по своему желанию.
На самом деле даже самый маленький наш шаг в сторону от проложенной для нас дороги приравнивается к побегу и наказуется, иногда и смертельно. О чем мы уже никогда не узнаем, потому что конвой наш по жизни совсем не вологодский. Нас совмещают с жизнью, подводят к ней и неумолимо, невидимо, как слепых котят и нищих, ведут по ней за подаянием — великих, малых, величественных и никудышных. Определяют не только судьбу, ее протяженность во времени и пространстве, ее направленность. В моем случае — принуждают и понуждают делать именно то, чем я сейчас и занимаюсь.
Отгорели надежды на познание всего белого Божьего мира — Америк, Дальнего Востока, Уссурийской тайги, до скончания веков бродящих там Пржевальских и Узал. Но и через годы моя жизнь споткнулась на затаенной моей памяти, напомнила мне уже отмершую проблесковую несвершенность. Мстительно и кроваво, как это присуще забытью и измене самому себе: нет, совсем не случайно падает какому-нибудь прохожему в определенном месте и в определенное мгновение кирпич на голову.
Я подсознательно остерегался своего кирпича, но мало кому дано, а может, и никому, пройти свое минное поле и уберечься от неизбежности сужденого. В будничной суете нашей жизни — это, может, и просто, но только не перед Высшим судом и судьей. И не один на один перед белым безмолвием нетронутого листа бумаги. Некто, заставляющий нас исчеркивать, заполнять его буковками, требует доверяться и поверять ему не ведомое даже пишущему. Водит его рукой.
А я при всем отрицании себя, нежелании признаваться и признавать подсознательное в себе, а тем более увиденное, услышанное, придуманное и приснившееся, в действительности был на Уссури, ходил по Уссурийской тайге и ее татаро-монгольским сопкам. Возвращаясь, чувствовал войну не только через все еще болящее и кровавящее раненое родное Полесье, но и вдали от него — в чужой стороне, на чужой реке Уссури и чужом острове Даманском. Некогда рассказал об этом Льву Александровичу Анненскому — писателю, критику, философу, по происхождению имеющему отношение к Беларуси.
— Это у тебя записано? — спросил он.
— Да нет. Зачем, пусть пишут другие. Их теперь много.
— Напрасно. У других — другое. А у тебя свое. Тебе, может, и не надо. А вот всем этим другим. Я, к примеру, в дополнение к напечатанному, веду еще и записи. Уже около десятка томов. Это история, моя и не только. В остережение тем, другим, которые будут писать вслед за нами.
Я тогда не прислушался к его словам. В глубинах памяти еще была жива заложенная со времен военного лихолетья мина замедленного действия, которую носили в себе почти все дети войны. Мина, которую и сегодня опасно трогать и вызывать из небытия. И я надолго оградил свою память молчанием, почти на полстолетия. Считал, что застолбился и спасся. Потому что сросся с предупреждением: никогда не возвращайтесь в прошлое, особенно в детство, — это печально, больно и горько. Другое дело, если вам нравятся зеленые и кислые яблоки. Выпавшие зубы тоскуют по оскоме.
Но кто-то настаивал, как это всегда бывало со мной, жаждал моего возвращения. Неумолимо и жестоко заставлял, стремился повернуть мою жизнь и душу к щемящей и горькой чистоте детства, которого у меня, можно считать, и не было: короткая пробежка взрослого во взрослость — ближе к финишу. И теперь, может, так радела по мне моя обделенность. Неуспокоенно напоминало о себе кладбище непогребенной памяти, которой я то и дело отказывал отрицаньем. Неверием в происходящее и очевидное: ничего не вижу, ничего не слышу, ничего никому не скажу. Не выдам ни обид, ни обманов, ни измен своих и чужих. Исповеди и в храме не будет. Только. Но и про это промолчу. Юродивость пещерная, обезьянья, еще до дарвинского естественного отбора, который, кстати, происходил без нашего, человеческого в нем участия. Мы же сразу объявились на свет закоренелыми язычниками, ими блаженно и остаемся. Но жизнь и без нашего участия подбрасывала нам одно запинание за другим.
Читать дальше