Газеты опубликовали слухи о том, что толпа собирается напасть на участок на Харрисон-стрит и расправиться с Эммой Гольдман, прежде чем её переведут в тюрьму округа Кук. В понедельник утром, прикрывая вооружёнными до зубов охранниками, меня вывели из здания полиции. Не было видно даже десятка людей — в основном обычные зеваки. Как всегда, пресса намеренно попыталась вызвать беспорядки.
Впереди шли двое заключённых, закованных в наручники и грубо подгоняемых офицерами. Когда мы достигли тюремной кареты, окружённой ещё большим количеством полиции, готовой применить оружие, я оказалась рядом с этими двумя мужчинами. Невозможно было различить черты их лиц: головы были замотаны бинтами, сквозь щели можно было увидеть только глаза. Когда они заходили в карету, полицейский одного ударил дубинкой по голове, а второго резко толкнул внутрь. Они упали друг на друга, один громко закричал от боли. Я вошла следом и повернулась к офицеру. «Ты тварь, — сказала я. Как ты смеешь бить этого беспомощного парня?» В следующее мгновение я уже оказалась на полу. Он ударил меня кулаком в челюсть, выбил зуб, от чего всё лицо было залито кровью. Потом он потащил меня и бросил на сиденье с воплем: «Ещё одно слово услышу, чёртова анархистка, и я переломаю тебе все кости!»
Я приехала в управление окружной тюрьмы в окровавленной блузке и юбке, а моё лицо ужасно болело. Никто не проявил ни малейшего интереса и не спросил, почему я избита. Мне даже не дали воды, чтобы умыться. Два часа меня держали в комнате, посреди которой стоял длинный стол. Наконец вошла женщина и сообщила, что меня придётся обыскать. «Хорошо, давайте», — сказала я. «Раздевайся и ложись на стол», — приказала он. Меня уже не раз обыскивали, но никогда не предлагали пройти через такое унижение. «Вам придётся меня убить или приказать своим охранникам уложить меня силой, — заявила я. — В противном случае я этого никогда не сделаю». Она поспешила выйти, и я осталась одна. После долгого ожидания вошла другая женщина и отвела меня наверх, где передала в руки надзирательнице этажа. Та была первой, кто спросил, что со мной случилось. Отведя меня в камеру, она принесла бутылку горячей воды и предложила лечь и отдохнуть.
На следующий день ко мне пришла Кэтрин Леки. Меня отвели в комнату, разделённую стеклянным окном. Мы сидели в полутьме, но как только Кэтрин меня увидела, она воскликнула: «Ради Бога, что с тобой случилось? У тебя всё лицо перекошено!» В тюрьме не разрешалось иметь зеркало, даже самое маленькое, и я не знала, как выгляжу, хотя глаза и губы на ощупь были странными. Я рассказал Кэтрин о столкновении с кулаком полицейского. Она ушла, клянясь отомстить и обещая вернуться после визита к начальнику О’Ниллу. Ближе к вечеру она пришла снова и сообщила, что начальник уверил её, что того офицера накажут, если я его узнаю среди охранников кареты. Я отказалась. Я едва видела лицо того человека и вряд ли могла его узнать. Я сказала Кэтрин, к её огорчению, что, кроме того, увольнение охранника не вернёт мне зуб и не покончит с полицейской жестокостью. «Я борюсь с системой, дорогая Кэтрин, а не с отдельным обидчиком», — сказала я. Но ей было этого мало, она хотела что-то сделать, чтобы вызвать народное недовольство такой дикостью. «Уволить его будет мало, — настаивала она, — его нужно судить за нападение».
Бедная Кэтрин не знала, что ничего не может сделать. Она не могла говорить даже посредством собственной газеты: её историю о допросе с пристрастием отвергли. Она сразу же уволилась. Редактору она сказала, что не может больше работать в таком трусливом издании. Но мне о своих проблемах она не сказала ни слова. Я узнала об этой истории от журналиста другой чикагской газеты.
Однажды вечером, когда я читала книгу, ко мне неожиданно нагрянули несколько детективов и журналистов. «Президент только что умер, — заявили они. — Что ты думаешь об этом? Тебе не жаль?» «Возможно ли такое, — спросила я, — что во всех Соединённых Штатах только президент умер сегодня? Конечно же, многие другие тоже умерли в то же время, возможно, в бедности и нищете, оставив после себя беспомощных иждивенцев. Почему я должна больше жалеть о смерти Мак-Кинли, чем о смерти остальных?»
Карандаши летали по бумаге. «Моё сострадание всегда было на стороне живых, — продолжала я, — мёртвым оно больше не нужно. Несомненно, в этом причина того, что вы все так сострадаете мёртвым. Вы знаете, что вам никогда не придётся сделать что-то для них». «Вот это классный материал, — воскликнул молодой журналист. — Но я думаю, ты сумасшедшая».
Читать дальше