Это, говорит, как после кораблекрушения: бултыхаются люди в океане небольшими такими… кучками…
Батюшка как-то покрасивее говорил, но я слово забыла…
И вдруг одному из каждой кучки дается лодка…
И все могут спастись — места хватит…
Он протягивает им руки…
Но они отворачиваются и знай себе плюхают ладошками по волнам: мол, сами выплывем…
Вот так батюшка говорит… А вы что на это скажете?..
Я сказал, что батюшка, пожалуй, прав.
— Но тогда человек, который в лодке, ну, который уверовал, будет держать ответ за них на Страшном Суде?..
Понятно, что прежде всего спросится с тех, кто отказался спасаться…
Но если этот, в лодке, работу свою будет делать неважно?..
Как вы полагаете?..
Я полагал, что ответ, пожалуй, держать придется.
— А у меня ничего не получается… Бьюсь, бьюсь — никакого толку…
— Да не терзайтесь, — говорю, — все идет нормально, и в свой срок с Божьей помощью то, что должно получиться, получится.
Тут она стала перебирать разные человеческие недостатки, пытаясь определить, который из них более прочих мешает ей в благом деле лодочного спасательства.
— Веслами, — говорю, — сильно махать не надо, а то утопающие пугаются, да и по голове запросто можно угодить.
— Она почему-то обрадовалась этому наставлению, и мы, наконец, пошли обедать.
Потом я ехал домой и думал, что московский батюшка — молодец: оберегая неокрепшую душу новообращенной, он не стал раскрывать дальнейшие перспективы морского сюжета. Между тем сдается, что они довольно определенны: коли уж в этих лодках места хватает для всех, то новых плавсредств может не оказаться. И когда легкий бриз унесет все суденышки за край видимого горизонта, не останется никого, кто мог бы протянуть руку тонущему и удержать его.
Возможно, лодочки эти — наша последняя надежда, последний шанс.
Елизавета
В начале двадцатого века местные мужички дерзновенно поползли вверх по речушкам и ручейкам до самых истоков. Корчевали лес, строили избы, засеивали полоски земли. Народилось зерно — потребовались мельницы, накопилось хлеба — стали появляться дороги, а на дорогах — постоялые дворы, кузницы и конюшни… Незаселенными остались только болота. Да и то, если среди болота была открытая вода, на берегах селился какой-нибудь угрюмый бобыль, промышлявший рыбалкой. Эпоха сельскохозяйственного романтизма, запечатлевшая на себе имя Петра Столыпина, продолжалась недолго: впоследствии ее достижения были заботливо разорены и стерты из памяти.
В нашем краю один хуторишко остался. Реликтовый. Было в нем четыре двора и четверо жителей — родственники друг дружке. Несколько раз я наведывался туда, чтобы причастить Елизавету, тоже, кстати, реликтовую: душа ее чудесным образом сохранила отсветы прежнего воспитания…
Елизавете было семьдесят лет, однако называть ее бабкой было никак не возможно, и прежде всего потому, что она, в отличие от деревенских старух, прямо держала спину.
— Ты, Лизавета ступаешь, словно боярышня! — говорил ей районный глава, заехавший как-то по рыжички.
— Не попадал ли к вам на хутор какой-нибудь князь?..
— Разве что с продотрядом, — отвечала она.
— Это она так шутит, — пояснили местные жители.
В сорок первом году семнадцатилетняя Елизавета работала на строительстве оборонительных сооружений, попала под обстрел, получила осколочное ранение и, провалявшись по госпиталям, обрела царственную осанку. Отец ее вскоре погиб на фронте, мать, разрываясь между борьбой за трудодни и обихаживанием искалеченной дочери, тоже протянула недолго. И осталась Елизавета одна. Но как-то приноровилась — целую жизнь прожила. Притом, что спина совсем не гнулась: ни — дров наколоть, ни — грядку вскопать, ни даже гриб сорвать невозможно.
С ней было легко разговаривать: она читала Иоанна Златоуста и хорошо понимала сущность духовных битв. Но утешительнее всего было слушать ее рассуждения по всяким житейским поводам.
Как-то заезжаем с председателем колхоза. Поисповедовал я Елизавету, причастил, выходим на крыльцо, а председатель обсуждает с шофером что-то животрепещущее…
— Зачем ругаешься? — спрашивает его Елизавета.
— Без этого на Руси нельзя — первейшее дело! — и разводит руками.
— Не русское это дело, — вздыхает Елизавета.
— Когда человек молится, он верит, что каждое его слово услышат и поймут…
— Ну, — растерянно улыбается председатель.
— А если над нашей землей мат-перемат висит?..
Читать дальше